С предельной настороженностью и подозрительностью относились политредакторы к творчеству современных поэтов и прозаиков. Даже правоверный пролетарский поэт Ф. С. Шкулев не всегда мог угодить их вкусу, как, например, строками стихотворения, предполагавшегося к публикации в его сборнике «Кузнецы. Трудовые песни»:

Эй, тальяночка, гармошка,

Весели родную Русь.

Для тебя, моя Матрешка,

В коммунисты запишусь.

Эти строки, — снижавшие образ коммуниста, велено было вычеркнуть, как «недостаточно идеологически выдержанные».

Отвергнут был Госиздатом в том же, 1923 г., сборник рассказов Ильи Эренбурга «Неправдоподобные истории», поскольку «все семь рассказов объединены одной идеей, идеей того, что идет неизбежный и в неизбежности своей жестокий большевизм. Его боятся мещане, рассыпанные в московских углах, в «розовых домиках», дрожат, не понимают… и от непонимания и от бессилия теряют еще больше способность понимания. Слишком старым веет от этих рассказов. Должно быть они написаны старым Эренбургом. В условиях нашей современности, когда так называемый «военный коммунизм» сделал свое дело, отжил, некоторые переживания персонажей Эренбурга становятся просто непонятными… Переживания их уже чужды нашему времени. Теперь и. обыватель другой! Поэтому эта книга, как не отвечающая настроению современности, не представляет интереса для рынка. Печатать не следовало бы». Другим почерком па этом докладе нанесена резолюция: «Отклонить» (III — ф. 394, оп. 1, д. 387, л. 70). Здесь уже цензор выступает от имени читателя, и даже объясняет свое решение изменившейся, с его точки зрения, ситуацией на книжном рынке. Сборник рассказов Эренбурга под таким названием все же вышел, но в Берлине, в издательстве Сергея Ефрона (1922 г.).

Запрещен был Политотделом в 1923 г. сборник замечательной прозы Марины Цветаевой, эмигрировавшей к этому времени из России. В этом, как и в других случаях, высказываются не столько политические, сколько «эстетические» претензии. «Проза, лишенная всякого смысла. Море слов о каких-то неведомых вещах и настроениях. Бессвязные афоризмы, заметки, безумный лепет… Такую галиматью печатать невозможно» (Там же. Л. 179). Об уровне рецензентов из Политотдела и эстетических их вкусах свидетельствует и отзыв о рассказах неподражаемого ОТенри: «Юмор автора неглубокий, не идущий далее анекдота, это не шипы сатиры, и даже не уколы, а просто гримасы, часто вызывающие одно недоумение и не оправдывающие обычные в таком случае преувеличения и неправдоподобность сюжета» (Там же. Л. 353).

Если даже такие невинные вещи, как юмористические рассказы ОТенри подверглись остракизму со стороны Политотдела ГИЗа, то вообще не могло даже заходить речи об издании произведений писателей, «не принявших» и «не понявших» революцию. Показателен в этом смысле эпизод с запрещением знаменитой книги стихов Максимилиана Волошина «Неопалимая купина». Вообще, надо сказать, нужно было быть немного наивным, чтобы надеяться на выпуск в Госиздате этой потрясающей душу книги стихов о революции и гражданской войне, о безумных и кровавых путях России, о страшном красном терроре. Тем не менее, в 1922 г. Волошин передал машинопись «Неопалимой купины» В. В. Вересаеву для издания, как ошибочно пишут комментаторы парижского двухтомника поэта, в Политиздате (это издательство возникло, как известно, только в 30-х годах: речь, конечно, идет о Госиздате), добавляя — на сей раз вполне справедливо, — «но этот замысел не осуществился»13. Документы Политотдела помогут выяснить мотивы, по которым эти стихи были запрещены. На обычном бланке политредактора написан следующий отзыв:

«В чисто художественном отношении стихи безусловно хороши, но в политическом отношении многие из них нецензурны. Таковы, например, «Красногвардеец», «Матрос», «Террор», «Хвала Богоматери», «Заклинание о Русской Земле». Эти стихотворения не могут быть разрешены для печатания даже частными издателями. В остальных стихотворениях имеется целый ряд нецензурных мест. Кроме того, общий тон всех произведений Волошина абсолютно неприемлем для Государственного издательства. Это какая-то интеллигентская мешанина из великороссийского национализма, православного благочестия и слюнявого брюзжания и филистерского воздыхания по поводу «ужасов» революции и гражданской войны. Этот сборник стихов в целом не может быть разрешен для печатания. Могут быть изданы лишь отдельные стихи из I и IV отделов. Но и они не могут быть рекомендованы для издания Госиздатом». Заключение политредактора: «Не печатать» (подпись, к сожалению, неразборчива) (III — ф. 396, оп. 9, д. 179, л. 356). Попытка Волошина и Вересаева была тогда обречена на неудачу. Без ведома Волошина некоторые циклы «Неопалимой купины» — «Демоны глухонемые», «Стихи о терроре» — были опубликованы отдельными книгами за границей, в Берлине, в 1922–1923 гг. Спустя три года, 3 августа 1925 г., поэт все-таки решил издать эту книгу на родине, обратившись в Главлит с заявлением, в котором указывал, что в нее включены произведения, опубликованные в свое время в различных периодических изданиях. Но в это время надеяться на выпуск книг в Советской России было еще более наивно, чем в 1922 г., тем более — добиться такого разрешения в Главлите14.

Среди сотрудников и руководителей Политотдела ГИЗа — имена крупных деятелей советской литературы: П. И. Лебедева-Полянского, критика и литературоведа, который затем естественно перейдет на пост первого руководителя Главлита и станет одним из главных персонажей второй части наших очерков, Дмитрия Фурманова, ставшего с 1923 г. секретарем этого отдела, и других. Автор «Чапаева» был одним из самых активных сотрудников Политотдела и, надо сказать, самых беспощадных. И в отзывах, так сказать, «внутренних», и в опубликованных тогда в печати статьях, рецензиях, и в личных «Литературных записях» он, прежде всего, боролся за «идейную», «пролетарскую» литературу. Старый большевик, видный издательский работник Н. Н. Накоряков, посвятивший работе Фурманова в Госиздате специальную статью в 1929 г., писал: «На этом пути легко поскользнуться и шлепнуться в болото попустительства классовым врагам, отдать им в руки книгу — действенное орудие укрепления пролетарской культуры»15. Фурманов на этом поприще ни разу не «шлепнулся в болото попустительства», как изящно выразился автор; напротив, он был беспощаден к «буржуазным» писателям. Для него, или точнее, «для нас», для нашей эпохи», как он пишет о Вяч. Иванове и Ахматовой, «это никчемные, жалкие и смешные анахронизмы»; Бунин — «политический барчук», Волошин — «тип последовательного белогвардейца», «у которых он все время был «любимцем», чуждый современности писатель»; снова об Ахматовой — «узость поэтического кругозора, крошечная певица старого, умирающего мира»16.

Но «каждому по грехам его…»: если Фурманову, человеку молодому и не очень-то образованному, искренне, по-видимому, увлеченному «романтикой революции» и отдавшему ей себя, еще можно в какой-то мере простить (во всяком случае, понять) его грех цензорской работы в Политотделе ГИЗа, то этого нельзя сделать в отношении других крупных деятелей литературы. Речь пойдет, прежде всего, о Валерии Яковлевиче Брюсове. Помнится, в студенческие годы читала нам курс литературы начала XX века некая Шишмарева: все бегали на ее лекции и с упоением ловили ее «перлы». Один такой перл запомнился — лекцию о Брюсове она начала так: «Валерий Яковлевич Брюсов — начал родоначальником символизма, а кончил… членом Коммунистической партии». Проявляя еще до революции склонность к жесткому диктаторству в «поэтическом цехе», он, наконец, нашел себя. Исчерпывающе-точную характеристику дал ему Владислав Ходасевич: «В коммунизме он поклонился новому самодержавию, которое, с его точки зрения, было, пожалуй, и лучше старого… Ведь у старого самодержания не было никакой официально покровительствуемой эстетической позиции — новые же в этом смысле хотели быть активными. Брюсову представлялось возможным прямое влияние на литературные дела; он мечтал, что большевики откроют ему долгожданную возможность «направлять» литературу твердыми, административными мерами»17. В другом очерке («Книжная палата») Ходасевич пишет, что волею судеб он стал в 1918 г. своего рода наследником Брюсова по руководству подотделом учета и регистрации Московской книжной палаты. До него доходили слухи, что «служебное рвение» Брюсова «простиралось до того, что он позволял себе давать начальству советы и указания, кого и что следует пощадить, а что прекратить… Не будучи советским цензором «де юре», он им все-таки очутился на деле». Ходасевич вспоминал об этом спустя много лет, уже в Париже, и сам оговаривается: «Не знаю, насколько такие слухи справедливы и на чем основывались», тем более, что в делопроизводстве подотдела он не нашел никаких «письменных следов деятельности Брюсова»18. Да он и не мог бы их найти, поскольку это учреждение потеряло тогда какие-либо цензурные функции. Видимо, до него доходили слухи о более поздней деятельности Брюсова — на посту заведующего Московским библиотечным отделением Наркомпроса и рецензента Госиздата.

На первом посту Брюсов принимал самое активное участие в разработке и выполнении декрета Совнаркома «Об охране библиотек и книгохранилищ РСФСР». Несмотря на «гуманистическое» свое название, декрет этот предусматривал реквизицию частных библиотек, насчитывающих более 500 томов: в других случаях владелец должен был доказать, что книги ему нужны не «для утехи», а для профессиональных, научных, в частности, занятий. Рафинированный эстет и эрудит Брюсов пошел еще дальше. В особой записке «О реквизиции частных библиотек» он доказывал, что все библиотеки, находящиеся в личном пользовании, сохраняются в нем только временно — «до полного осуществления идеала социализации всех областей жизни»19. «Герой труда», как назвала Брюсова в посвященном ему очерке Марина Цветаева, не поленился подсчитать, сколько же временно, «до наступления социализации», нужно книг человеку: для специалиста, по его мнению, достаточно 2 тысяч книг, а научному работнику и «литератору в широком смысле слова» — не более 6 тысяч; прочие обойдутся, согласно декрету, пятью сотнями. И хотя, справедливости ради, заметим, что в архивах хранится немало «охранных грамот», выданных за подписью Брюсова крупнейшим деятелям науки и культуры, он, тем не менее, свято и неукоснительно соблюдал пункты декрета. Как писал в 1924 г. в некрологе, посвященном смерти Брюсова, его непосредственный начальник, нарком просвещения А. В. Луначарский, «Брюсов относился в высшей степени серьезно к своему вступлению в партию и гордился званием коммуниста»20. Многие писатели были поражены такой метаморфозой «символиста-эстета», но наиболее проницательные ничего удивительного и странного в ней не нашли. И. А. Бунин записал тогда в своих дневниках: «О Брюсове: все левеет, почти уже форменный большевик. Не удивительно. В 1904 г. превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал «ура-патриотом». Теперь— большевик»21.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: