— Да понимаю я все это, — сказал он. — Дождик со снежком, голод и холод — не то, от чего ее спасать надо, и мне это известно. Я спасу ее от греха — вот для чего я с ней! Я душу окаменевшую в ней оживлю!

Подопечный тем временем преспокойно молился, вычитывая все, что сам для себя считал обязательным. И точно — был горд тем, что положил душу свою за други своя таким диковинным и опасным образом…

*

Андрей Федорович смотрел сон.

Сперва он увидел дом на Петербургской Стороне, дом, который можно было назвать родным, в отличие от тех, где доводилось живать раньше. Те были — крыша над головой и еда на столе. Этот же, с кустами синели у глухой стены и еще одним, маленьким, чьи ветки просились в окно… цветущие ветки, весна, стало быть, перетекала в лето… с тяжелыми влажными гроздьями, имевшими запах даже во сне…

Только он и был родным — дом, приобретенный за деньги!

Андрей Федорович стоял в шлафроке у раскрытого окна и наслаждался утром. Аксюша только что вышла из комнаты и пропала. Он знал, что жена пошла в сад нарвать цветов — она любила, чтобы при завтраке на столе стояла вазочка с цветами, вернее, он так любил, а она была счастлива все делать по его желанию…

— Аксюшенька! — позвал он.

Должно быть, она не услышала или ждала иного зова.

Тогда Андрей Федорович запел.

Его голос, тенор редкостного серебряного тембра, был живым продолжением утра, и свежести, и аромата синели, и той синевы, которая незримо присутствовала вверху, чтобы в том убедиться, не было нужды и голову задирать.

Голос полетел над небольшим садиком — и Андрей Федорович услышал его. Но только сейчас он уже был Аксюшей, в белом утреннем платьице, с накинутым на плечи платком. И он совершенно такой перемене не удивился — она была естественной и радостной.

Аксюша стояла на корточках, собирая, за неимением иных, яркие желтые одуванчики на коротких стеблях. К ним она прибавила каких-то круглых листьев и уже собиралась нести домой, где Параша наверняка уже сварила к завтраку душистый кофей. Но зазвучал голос — и в душе словно вспыхнула искра.

Ощущение любви было полным и безупречным.

Она тихонько засмеялась и запела в ответ.

И тут же воспоминание о первой встрече удивительно изменило всю обстановку. Аксюша как была, на корточках и со смешным букетом, в утреннем платье и маленьком ночном чепце, оказалась на паркете возле стены, обтянутой штофом. Она знала, что гости уже собрались и ждут только одного — молодого певчего царицыной капеллы, что обещался приехать и спеть модные песни. Он был чей-то родственник, и ему пророчили прекрасное будущее и великую славу.

Никто из гостей не обращал внимания, что у стены притаилась восемнадцатилетняя девушка, а сама она словно бы спряталась за спинкой стула и выглядывала оттуда, ожидая событий.

Паркет лежал несложным узором, и в щелях между темными и светлыми плашками пробились острые зеленые листки. Это был лежащий под паркетом сад и его одуванчики.

Там, в саду, звучал любимый голос, звучал он и в гостиной, как будто Аксюша могла услышать его еще до прибытия Андрея Петрова. Очевидно, так оно тогда и было — она предчувствовала, что услышит голос и слезы подступят к глазам от восторга и от легкой боли, которая сопутствует рождению любви.

И тут же Андрей Федорович взбежал по лестнице, распахнул дверь.

— Милостиво прошу простить, государи мои, отец Лаврентий всех нас задержал, спевка затянулась!

Других объяснений не требовалось — гости и сами были не чужды искусству, знали, что сейчас по велению императрицы в дворцовой церкви творится дивное, приезжие итальянцы перелагают исконные греческие напевы духовных песнопений на свой лад, бережно, но со страстью, сочетая греческую мягкость со своей природной итальянской пылкостью.

Он воскликнул эти слова со всем жаром двадцатилетнего кавалера, которому все, что преподносит жизнь, — в радость и в восторг, наипаче же прочего — собственный голос. И вдруг замер — увидел глаза.

Такие же радостные, счастливые, юные, летящие навстречу. Ни единого вопроса не было в этих глазах, ни тени сомнения.

Аксюша знала, что этот человек принадлежит ей, а она — ему.

С букетом одуванчиков она стояла, левой рукой опираясь о спинку стула, и в голове было одно — обошлось! Дурной сон приснился, а теперь она проснулась — и сон растаял. Ангел-хранитель недосмотрел — и один из страшных снов, что летают ночью, проскользнул в спаленку.

Тут же рядом объявился и ангел-хранитель, тоже радостный. Он встал за спиной, Аксюша чувствовала над плечами трепетание его теплых крыльев.

— Видишь? — тихо спросила она его. — Надо же такому присниться — чтобы я его потеряла?.. А вот и он! Он на спевке задержался, его отец Лаврентий…

И замерла. Что-то было мучительно не так…

Она опять опустилась на корточки в надежде, что гостиная пропадет напрочь, а вернется утренний сад. Она увидела острые листья, раздвигающие плашки паркета, — и ничего больше. Утро куда-то запропало, но и гости, наполнявшие неведомо чью гостиную, тоже исчезли. Она была одна в помещении и бессознательно рвала пробившиеся сквозь паркет листья.

— Аксюша… — позвал любимый голос. — Аксюшенька…

Она вскочила.

Солнце ударило в глаза.

Андрей Федорович сидел меж гряд на чьем-то огороде, не понимая, где сон, где явь. Кто-то подстелил ему пучки привядшей травы, которые, видать, и навеяли сон. Он огляделся.

Тут поочередно запели петухи. Стало ясно, что сон все же кончился. Андрей Федорович даже вспомнил, как он сюда попал. Он выходил молиться в чистое поле, был миг, когда сон едва не свалил его, но удалось побороть — а потом голова сделалась пустая и ясная, потребность в отдыхе заглохла, и он, идя вдоль заросшего огорода, перебрался через плетень и стал яростно полоть гряды. Тут и повалился…

Был ли сон наградой за услугу неведомому петербургскому мещанину? Или упреком, напоминанием о правде, которая теперь жила независимо от Андрея Федоровича, изгнанная им из своего обихода?

Он хотел было сказать, что в наградах не нуждается, и вдруг осознал, что на самом деле внутренне уже произнес мольбу — повторился бы сон, в котором они двое, Андрей и Аксюша, были единым целым!

Очень недовольный собой, он поднялся, перелез через плетень и пошел прочь — к Сытину рынку.

Близился час, когда прибывали возы, когда открывали первые лавки. Он хотел честно и откровенно попросить милостыни у людей, показав тем самым, что людских подачек не гнушается, но подачка свыше, после того как было отнято самое дорогое, ему не нужна…

*

— Ну что? — кинулась Анета к двери.

Здесь, на Васильевском, куда ее упрятали подальше от глаз людских, она жила уединенно, и одиночество навевало мысли сложные, многоступенчатые, без осознания границы невозможности. Приезжала лишь подружка Лизета — прочие товарки по училищу и театру были слишком заняты своими делами, чтобы еще и выбирать время для гордячки Анеты.

Лизета вошла неторопливо, вальяжно. Всякий бы сразу понял — живет как у Бога за пазухой! Полная, нарядная, с дорогими сережками в ушах, с полуулыбкой на румяных устах — лебедь, да и только.

— Плохо, голубушка моя, хуже некуда, — без предисловий объявила Лизета.

И посмотрела сочувственно, и обняла, насколько позволяло фишбейновое платье, и головой покачала, да только сочувствию была грош цена. Анета подумала — а не наговаривает ли подружка лишнего из бабьей вредности? Ведь завидовала, завидовала Лизета Анете, когда той удалось неслыханное — заполучить банкира Кнутцена, и не на одну ночь, а надолго, может статься, и навсегда!

— Что ж плохого? — спросила Анета, стараясь выглядеть независимо и уверенно. — Что он к княжне Пожарской свататься задумал? Так он мне про то рассказал, его родня неволит. Вздумали, что для карьеры необходимо!

— Уж приневолила.

— Сватовство — не главное. Мы решили, что надо ему время потянуть, пока я рожу, не с брюхом же под венец идти. А потом тихонько и повенчаемся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: