Вышла Анета к другой кладбищенской ограде. Несколько простояла, соображая, с чего бы вдруг на Васильевском развелось столько мест упокоения, и вдруг поняла — да это все то же Смоленское!

Ей стало жутко — показалась, что так и будет кружить вокруг незнакомых ей могил, пока банкирова дворня, идя по следу и расспрашивая прохожих, до нее не доберется.

— Господи, да что ж это такое?! — взмолилась Анета.

И пошла назад, коря себя за глупость, и наткнулась на забор — кто-то богатый строился на берегу Смоленки, и прохода не было, — поэтому свернула направо, и улица вывела ее к странному перекрестку, не прямому, а наподобие андреевского креста, и опять неверно выбранное направление вывело к кладбищу.

Настоящий, всеобъемлющий страх овладел Анетой. Она постояла, озираясь, увидела улицу, которая уж точно была правильной, и пустилась бежать, придерживая руками и в отчаянии проклиная свой вздувшийся живот…

*

Мелькнувшее ночью за распахнувшейся дверцей кареты лицо оказалось из тех, вспоминать которые Андрею Федоровичу было решительно незачем.

Само существование этих лиц разрушало его наскоро выстроенный, но оказавшийся удивительно долговечным мир.

В этом мире не было места театральной девке Анете, что привезла ночью умирающего… а откуда привезла — Бог весть…

Если согласиться с существованием Анеты (а имевшая такие странные последствия мысль о том, что муж понес с собой в могилу один из семи смертных грехов, возникла у Аксюши именно потому, что она прекрасно знала, что за светило добродетели танцорка Анютка Кожухова), то следовало признать, что она сыграла дурную роль в жизни семьи Петровых. А поскольку Андрей Федорович жив и здоров, поскольку померла Аксюша, к которой Анета уж точно не имела ни малейшего отношения, то театральная девка как бы не существует вовсе, и испытывать к ней какие-то чувства нелепо.

Так говорил себе Андрей Федорович, вполне резонно объясняя невозможность раз и навсегда простить Анету, как это полагается человеку православному. Что она такого сделала, чтобы ее прощать? Да ничего дурного она не сделала бедной Аксюше, сам же он ничуть не пострадал от ее шашней и плутней. Кто пострадал — тот пусть и прощает…

И тем не менее бледное лицо порой являлось ему, было жалким и расстроенным.

Вот и сейчас…

Андрей Федорович ощутил тревогу. Он обернулся, ища неизменного своего спутника. Ангел, все поняв, кивнул трижды.

Ангел был сильно озадачен. То, что происходило сейчас у Смоленского кладбища, было искуплением греха, он знал это, но ничего объяснять Андрею Федоровичу не желал. Если быть честным с собой — так он желал обременить совесть Андрея Федоровича, чтобы подопечный перестал свято верить в свою безукоризненную правоту. И сейчас как раз такой случай выдался.

*

— Гляди ты, как Смоленское кладбище распространилось! — сказал вельможа. — Мрут, что ли, больше?

— Растет город, вот и кладбище растет, — отвечал батюшка.

Они ехали в роскошной карете вельможи и вели такую приятную для обоих беседу. Годы знакомства не сделали их друзьями, да и возможна ли дружба между царедворцем и попом? Но приятельские отношения были добрые, надежные, скрепленные часами, проведенными у шахматной доски. Эту радость вельможа позволял себе нечасто — и обычно посылал именно за батюшкой, которого это ничуть не обременяло — он охотно откликался на призыв. И сейчас вельможа, проиграв, вез приятеля по какому-то его важному делу, вез безропотно и даже весело, искренне радуясь забавному положению.

— Представляю, сколько тут кормится нищих.

— Та юродивая, Андрей Федорович, тоже тут замечена бывает.

— О-о? — вельможа повернулся к батюшке. — Надо бы на нее взглянуть поближе! А то и поговорить! Я бы ее спросил — все ли она отрицает милосердие Божье?

Батюшка усмехнулся — вельможа вызывал его на спор.

— Она, поди, уж и забыла, с чего все началось. И слава Богу! Я бы ей об этом напоминать не стал. Бродит себе, кормится подаянием, и ладно. При всякой церкви такие есть.

Вельможа некоторое время обдумывал ответ.

— А любопытно, сколько же среди них от любви рассудок потеряли?

— И такие попадаются. Бросил жених невесту брюхатой — одна поревет да и живет себе дальше, дитя в деревню отправив, а другая точно разума лишается, — привел пример батюшка.

— Это — иное, это — обида, а не любовь, уязвленное себялюбие! — уж чересчур пылко возразил вельможа, и батюшка покосился на него — вроде бы на исповеди соблазненная и оставленная брюхатой девица не всплывала, так с чего бы эта страсть в голосе?

— Но что же тогда — любовь? — резонно спросил батюшка. — Давайте определим это понятие, потом и будем продолжать? Не то получается: вы — про Фому, а я — про Ерему!

— Любовь?.. Тут вам и карты в руки, потому что Евангелие вы лучше меня знаете. Там все сказано про любовь. Положи душу свою за други своя… совершенная любовь отрицает страх… или как?.. Отвергает страх!

— Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви, — подсказал батюшка. — Это из Послания к римлянам.

— Эк нас занесло! — развеселился вельможа. — И в молодости такие мысли на ум не шли, а надо же! Но любовь по Евангелию — это любовь христианская, нашей же горемыкой движет иная — к покойному полковнику Петрову. Хороший был человек, царствие ему небесное, а вот как пробую вспомнить — так один лишь голос и вспоминается. А вам, батюшка?

— Да и мне, — поразмыслив, отвечал тот. — Знатный был голос, по справедливости названный серебряным…

— А как это он сумароковскую песенку-то лихо пел! Ведь не служил, пороха не нюхал, а так пел, что прямо тебе армейский поручик!

И вельможа негромко начал:

— Когда умру — умру я тем с ружьем в руках, разя и защищался, не знав, что страх…

Он переврал немудреный напев, и это сильно резануло по ушам музыкального батюшку. Душа возмутилась против вранья — и он, подумать не успев, сам повел дальше куплет:

— Услышишь ты, что я не робок в поле был, дрался с такой горячностью, с какой любил!..

— Ого, ого! — развеселился вельможа. — Да погодите, батюшка, это же из середины! Начало-то там какое? Прости, моя любезная?..

— Мой свет, прости! — припомнил батюшка, и дальше они радостно пели уже хором, причем вельможа весьма удачно подстраивался к ведущему голосу, сочному баритону:

— Мне сказано назавтрее в поход идти! Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, ин ты хотя в последний раз…

И тут карету крепко тряхнуло и дернуло в сторону.

— Что за дьявол! — воскликнул вельможа, сунувшись к окну, батюшка же отдернул занавеску на своем, глядевшем в другую сторону.

Но мало что увидел батюшка — угол дома, шляпу чью-то круглую, черную, потом лицо орущей бабы, потом древесную ветку — и далее замелькало…

Карета понеслась что было конской прыти.

Вельможа, откачнувшись от окна, сказал «Ф-фу-у» и откинулся на мягкую спинку.

— Что там стряслось? — удивленно спросил батюшка. — Что это ваш Степка коней погнал, как на пожар?

— Дура какая-то прямо под копыта кинулась! — с досадой отвечал вельможа. — На самом повороте! Тоже, поди, от несчастной любви! Хорошо, Степка — кучер толковый — успел по коням ударить, проскочил, ее чуть только и задело. Вот ведь дура! Видит же, что карета едет, — так нет же! В этом городе не извозчиков за резвую езду штрафовать надо — а дур, которые по сторонам поглядеть не умеют! Сказали бы, право, батюшка, проповедь — как себя на улице вести! Неужто у святых отцов о том нет ни словечка?

— Да Господь с вами! — возмутился батюшка. — При святых отцах в каретах не езживали! Могу только после службы особо к пастве обратиться и к осторожности призвать.

— Ну, хоть так… — вельможа надулся, и трудно было понять, что у него на уме. Жаль ли дуры-бабы, беспокойно ли оттого, что не оказал ей помощи, ведь мог хоть рубль дать, чтобы добрые люди ее домой отвезли и бабку-костоправку, коли нужно, позвали…

Батюшка не решался по-глупому вмешаться в это раздумие. И тем более — продолжать беседу о христианской и иной прочей любви. Будучи во многом обязан вельможе — вот и новая ряса была от его щедрот, и позолота на иконостасе, и в прошлом году заказанное паникадило, — он терпеливо молчал, положив дождаться такого часа, когда знатный приятель будет в состоянии слушать скромное, приличное, хорошо обдуманное и к месту высказанное нравоучение…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: