Зина писала Коробицыну, что торопиться с решением нет причин. Времени впереди еще много, чтоб обдумать, жить ли им на границе, если Андрей останется на сверхсрочной, или поворачивать жизнь в деревне. Сама же она границы не боится. А любит она его по-прежнему и просит поскорей сообщить, любит ли ее по-прежнему и Андрей.
Письмо Коробицын получил к вечеру и ответить решил завтра после смены.
Назавтра, двадцать первого октября, в четыре часа утра, он получил инструкцию от начальника заставы двигаться по границе от 215-го пограничного столба до 213-го и обратно. Он не должен был маскироваться, он должен был идти открыто, демонстрируя спокойствие советской границы, охраняя тайны лесов и болот. Для нарушителей заготовлено достаточно сюрпризов в глубине леса.
Обход Коробицына начинался с полуразрушенного сарая, гниющего на берегу Хойка-иоки. Стог сена желтел невдалеке от этой дырявой постройки.
В желтом сумраке Коробицын шагал по дозорной троне, не сводя глаз с той стороны, но винтовку дулом держа к тылу.
Инеем была подернута земля. Утренняя осенняя свежесть холодила щеки, и несильный ветер гулял по опушке леса, чуть колебля ветви и наземь бросая последние, еще цепляющиеся за жизнь листья.
В шесть часов начальник заставы проверил Коробицына и остался доволен: Коробицын выполнял задачу добросовестно.
Начальнику заставы подумалось, что Коробицын никогда еще не заявлял никаких жалоб. На обычные вопросы перед инструктажем и посылкой в наряд: «Здоров ли? Хорошо ли отдохнул?» он всегда отвечал утвердительно:
— Здоров, товарищ начальник заставы. Отдохнул хорошо.
И при осмотре оружия все у него всегда оказывалось в порядке. Задержания производил храбро. Но начальник заставы все еще не спешил с окончательным мнением о каждом из бойцов. Окончательных мнений, впрочем, он вообще не любил. Окончательное мнение — точка, конец, а человек развивается, живет, изменяется.
Медленно яснело утро.
День устанавливался сухой, и не было ветра.
Коробицын ходил дозорным уже шестой час, но ничего подозрительного не увидел и не услышал. Совсем посветлело, когда он, пройдя березу, выступившую из лесу к самому почти берегу, пропустив кусты, приближался в который уже раз к черневшему одиноко сараю. От сарая ему вновь поворачивать обратно.
Вдруг он увидел прямо навстречу ему во весь рост вставших людей. Один был громадного роста, на голову выше Коробицына, в русской рубашке, с сумкой через плечо, и в руке его был парабеллум, наставленный прямо на Коробицына. Другой, приземистый и невзрачный, пошел на Коробицына справа. Третий выскочил слева, из-за сарая. И три дула глядели на Коробицына.
— Сдавайся! — не крикнул, а сказал громадный мужчина, и была в его голосе большая сила. — Сдавайся — или убьем!
Это был Пекконен.
Никогда еще не был Коробицын в такой опасности, как сейчас.
Никогда еще Коробицын не был в такой опасности.
Все такое привычное — дырявый сарай, стог сена, Хойка-иоки — в миг стало чужим, незнакомым, враждебным. Смертоносным воздухом той стороны пахнуло в лицо Коробицыну, и жарко ему стало в это холодное осеннее утро.
С отчаянной силой сопротивления он вскинул винтовку к плечу, выстрелил, но винтовка шатнулась, потому что сзади его вдруг ударило по ноге. Он не приметил, как из-за кустов подобрался к нему сзади четвертый диверсант — невысокий, черный, с двумя как бы шрамами на щеках.
Коробицын упал на колено и выстрелил еще раз. Три подряд пули впились в его тело, и он упал наземь. Он не чувствовал боли. Необычайное возбуждение захлестывало его. Решалась жизнь.
Лежа на земле, не выпуская винтовки из рук, он прицелился в Пекконена, в котором сразу же признал вожака. На остальных, жаливших его, он и не глядел. В ногах было мокро, кровь.
Его окружали.
Его окружали, чтобы уволочь на тот берег.
Коробицын выстрелил и вскрикнул радостно, увидев, что вожак пошатнулся и упал. Он выстрелил еще раз и еще…
— Я вам! — крикнул он в невыразимой злобе и радости, и туман застлал ему зрение. Но он слышал уже, что товарищи бегут на помощь.
Дело длилось несколько секунд. Когда прибежала подмога, трое диверсантов несли вожака через речушку. Задержать их было невозможно — пуля ляжет на ту сторону.
Коробицын очнулся на бугре в лесу. Его донес сюда красноармеец Шорников.
Увидев себя в кругу товарищей, Коробицын ощутил такую радость, какой никогда еще не испытывал. Все было привычное и родное вокруг — земля, осенний лес и люди, товарищи…
— Как вышло? — спросил он возбужденно.
— Как вышло? — спросил возбужденно Коробицын.
— Вышло хорошо, — отвечал начальник заставы, уже прискакавший сюда. — Задание вы выполнили, врага отбросили, товарищ Коробицын.
— Сволочи, — сказал Коробицын. Слова рвались из него, как никогда. Он, обычно молчаливый, был сейчас непохож на себя. — Трое их…
— Четверо их было, — поправил начальник заставы.
— Ну, я одного ссадил. Попомнит.
Возбуждение не проходило. Он не сомневался, что раны у него — легкие. И все снова и снова он радовался родной земле, родному воздуху, родным лицам. Все здесь обещало жизнь и счастье.
Подскакали комендант с лекпомом.
Продели рукава шинелей в палки и на эти самодельные носилки положили Коробицына.
Он не застонал, но лицо его дрогнуло, и черные брови сдвинулись в напряжении.
— Болит? — спросил начальник заставы, склонившись над ним.
— Ногу больно, — отвечал Коробицын.
— Ничего. Пройдет.
Нога в подъеме горела и ныла.
— Одного я ссадил, — повторял в непрекращающемся возбуждении Коробицын, пока его несли к заставе. — Оправлюсь — узнают они еще меня. Покажу я им, как к нам лазить!
И этот момент, когда он один бился против четверых и победил, казался уже самым радостным в его жизни, словно он впервые по-настоящему узнал себя в полной мере.
На заставе уже ждала докторша из соседней больницы.
Докторша спокойно и внимательно осмотрела его. Три раны в ноги она не признала опасными, только в подъеме ноги пуля застряла.
Коробицын не стонал и при осмотре, стойко выдерживая боль. Только попросил:
— Пулю-то выньте. Не хочу ихней пули в себе.
О четвертой ране докторша ничего не сказала Коробицыну. Четвертая рана была в живот.
— Надо отправить в Ленинград, — сказала она. — В Центральный красноармейский госпиталь.
И, отведя начальника заставы в сторону, прибавила тихо — так, чтобы Коробицын не слышал:
— Сегодня же отправить надо. С первым поездом.
Она произвела не понятый и начальником заставы укол, и запахло как будто спиртом.
— Вот давно не пил, — засмеялся Коробицын. — Вот хорошо!
Он лежал на своей койке, куда сразу, как принесли, положили его, и за окном слышалась ему родная жизнь заставы. И когда он узнал, что лежать ему не в деревенской больнице, где его навещали бы товарищи, а в Ленинграде, он взмолился:
— Разрешите, товарищ докторша, возьмите к себе. Куда мне так далеко?.. Рана-то легкая…
— Зато Ленинград увидите, — утешала докторша. — Октябрьские праздники там увидите.
— А сколько дней мне лежать-то там? Неделю? Больше?
Ему все не верилось, что привычная жизнь его на заставе прервана. Ему казалось, что вот он встанет и пойдет сейчас. Неужели враг, сволочь, так сильно саданул?
К крыльцу уже подкатила рессорная тележка, и начальник заставы вышел поинтересоваться — откуда это.
— Из деревни крестьяне прислали, — важно отвечал безбородый, но очень серьезный финн. — Я больного на станцию и повезу.
Начальник заставы поблагодарил — он только собрался еще посылать в деревню за телегой.
Принесли много соломы, чтобы мягче было ехать, и уложили Коробицына в тележку. Лекпом присел сбоку. Коробицын прощался со всеми, кто окружил его. Вдруг он взволновался:
— А не смеется кто, что я отбросил, да не задержал? Что Болгасов говорит? А Бичугин?
Болгасов и Бичугин — оба были в наряде. Но за них ответил начальник заставы:
— Гордятся тобой бойцы, товарищ Коробицын.
— Винтовку мою передайте Бичугину, — успокоенно сказал Коробицын. — Пусть бережет. Скоро вернусь. Покажу им еще, как к нам лазить!
Начальник заставы был так же, как и Коробицын, уверен, что тот поправится, хотя он знал о ране в живот. Начальник заставы видел эту рану — маленькая дырочка и немного крови.
Через четыре дня начальник заставы, получив до четырех часов отпуск, ранним утром отправился в Ленинград навестить Коробицына. Праздничный вид города взбодрил его. Он зашел в магазин и купил Коробицыну винограду и сладостей. Затем сел в трамвай и поехал к раненому, заранее предвкушая, какой это будет скучающему, должно быть, красноармейцу приятный сюрприз.
В вестибюле, просторном и пустынном, дежурная сестра строго сказала ему:
— Прием с четырех. Сейчас к больным нельзя.
Но так как она тотчас же и ушла куда-то, он спокойно прошел к раздевалке и, увидев брошенный кем-то на стул халат, снял хладнокровно, как имеющий право, шинель, повесил ее, надел халат и в этой защитной одежде направился в палаты. А если человек в халате, то тут уже никто такого не остановит.
Он путался по коридорам, спрашивая, где тут хирургическое отделение. В руках он крепко держал кулек с виноградом и корзиночку со сладостями, красиво завязанную голубой ленточкой.
Подойдя к операционной, он увидел, как пронесли оттуда кого-то, с головой накрытого простыней.
Он увидел, как пронесли кого-то, накрытого простыней.
Больниц и госпиталей он не любил. Его начинало уже мутить от этих запахов.
Он остановился у хирургического кабинета. Здесь он ждал кого-нибудь, чтобы навести справки. Когда появилась наконец сестра, он подошел к ней и начал:
— Тут к вам доставлен раненый пограничник…
— Коробицын? — торопливо перебила сестра. — Он сейчас умер после операции. У него был перитонит. Очень тяжелое ранение.
И, взглянув в лицо ему, осведомилась уже не так поспешно: