— Ну, тут уж приходится рисковать, — сказал Станя.
— Я говорю не о себе, — отвечала на это артистка. — Я, как видите, спокойно принимаю такие вещи. Но не всякий так рассудителен, как я. Я говорю о моих коллегах.
«Ну, это уж, пожалуй, чересчур», — подумал Станя.
— Пан Гамза, относитесь к ним хорошо, — попросила артистка и, поглаживая длинноногую куклу, которую притянула к себе на колени, подняла на него нежные южные очи Миньоны. — Будьте к ним снисходительны, им трудно живется. Хотя Ковальской иногда и не вредно дать по рукам — она ужасная пошлячка, но критика могла бы и ей помочь углубить ее творчество — что делать, страдание возвышает художника. У вас такое влияние…
— Ничего подобного, — упрямо боролся Станя.
— …и вы им не злоупотребляете, я знаю, — договорила артистка. — Я хотела вас просить лишь об одном: прежде чем писать о нас, взвесьте хорошенько каждое слово! Что написано пером, не вырубишь топором! Любой может прочитать, и тогда стоишь перед всеми такой пристыженной, такой обнаженной, такой…
Какая-то чувствительная точка, присущая актерам, дрогнула у нее между бровями, и Станя испугался, что она расплачется.
— Знаю, знаю! Понимаю, — говорил он, хмурясь в мучительном замешательстве. — Вы показываете себя всю, а наш брат после спектакля прячется за своим столом и пишет все, что в голову взбредет…
— Ах, нет! — перебила его Тихая и строго подняла голову. — Не говорите так о себе, я этого не допущу. Может быть, другие и пишут, что им угодно, но вы — нет. Вы настоящий человек. Тем больнее мне. Но я счастлива, когда кто-нибудь указывает мне на ошибки.
«С нами бог! — с ужасом подумал Станя. — У нее есть ко мне еще один счетец, и если она начнет об этом…»
— Я хотела только обратить ваше внимание, — проговорила артистка ангельским голосом, — что я подлинная чешка. Из старинного рода. Южная чешка. Бабушка моя по матери была из Воднян…
«…и, без сомнения, делала ударения на предлогах, — жаль, что ты не унаследовала этой особенности», — подумал Станя.
— Вот если бы вы о Ковальской написали, что она не умеет говорить по-чешски, — я бы не удивилась. Она русская, дочь эмигранта. Произношение отвратительное. — И Власта так удачно передразнила ее, что Станя рассмеялся. Но актриса не развеселилась и осталась хмурой.
— Пан Гамза, — проникновенно промолвила она и уставилась на него своими совиными глазами. — Я пробилась собственными силами! И не стыжусь этого. Я этим горжусь. Я играю с шестнадцати лет, и это — лучшая школа. Не верьте, что в театральном училище можно чему-нибудь научиться. Кому от природы не дано, тот не купит таланта в аптеке. Я не умею говорить неестественно.
«О господи!» — только и подумал Станислав.
Он сидел напротив актрисы, высокий, молодой, такой чистенький, со своим чуточку насмешливым лицом и девичьим носом, — сидел, поблескивая светлыми волосами, и молчал. И странно, артистка, как только ей перестали противоречить, будто начала терять почву под ногами.
— Мне так трудно, — загрустила она и вдруг превратилась в покинутую всеми сиротку. — Ах, эти ручки! Никто о нас не заботится, никто нам ничего не говорит, никто нас не учит, — жаловалась Власта Тихая, известная своими скандалами с режиссерами. — Пан Гамза, вы и не знаете, как я вам благодарна. Я считаюсь с мнением молодых. Они такие искренние! Вы недовольны моим произношением, — что же мне делать, посоветуйте! — Она не спускала с него невинных, просящих глаз.
Станя запылал, как румяное яблочко.
— Ну, это ведь дело театра, — неуверенно начал он. — Разве в Большом нет консультанта по орфоэпии? — спросил он, хотя хорошо знал, что такого нет.
Актриса, которая только догадывалась о значении иностранного слова, растерянно покачала головой.
— Пан Гамза, не согласитесь ли вы меня учить?
— Я? — всполошился Станя. — Для этого я слишком плохой специалист. Но я могу, если вы пожелаете, найти в университете какого-нибудь специалиста. Например, доцента Зика…
— Я это представляла себе так, — перебила Власта, — я бы учила роли, а потом приглашала бы вас к себе.
— Мне было бы интересно. Очень интересно, — откровенно признался Станя и весь заснял.
— Ну, вот видите. И вы говорили бы мне, что вам кажется хорошим, а чтó плохим. Но — никому больше! Только мне! («Не Ковальской», — мысленно добавил Станислав.) Так я вам позвоню.
Станислав встал.
«Не позвонишь, ты только хотела умаслить критика, — подумал юноша — он тоже был не дурак. — Но это тебе не поможет». И все же ему льстило, что она придает такое значение его статьям.
— Ах, какая я ужасная женщина, — воскликнула артистка уже в дверях и рассмеялась. — Позвала вас, чтобы отругать. Вы на меня не сердитесь? — спрашивала она, как маленькая девочка. — Я была страшно несчастна, совершенно уничтожена. Мне сразу же пришли в голову мысли о самоубийстве. Но все-таки я вас не так уж сильно отчитала, не правда ли?
Оба засмеялись, и в этом смехе таяли стыд и неловкость первого знакомства. «Трагедийные артистки тоже люди», — весело смеялись они, и смех этот как бы слегка отдавал бряцанием оружия: «кто кого» и «посмотрим»; несмотря на это, простились они лучшими друзьями.
Станя вернулся в библиотеку победителем. О своем визите он не заикнулся ни одной живой душе. Это, по его мнению, было бы подлостью по отношению к пани Тихой.
ПОСЛАНЕЦ
Говорите что хотите, но Стршешовице — самый красивый пражский район. Тут уж Нелла не отступится, хотя мужчины, муж и сын, с которыми ей сейчас так славно живется, слегка и подтрунивают над ней за этот местный патриотизм.
— Знавал я, Нелла, одну старую даму, и она вот так же была влюблена в клочок земли, к которому приросла всем сердцем, и не слушала никаких доводов. Знавал я и молодую женщину. Та все посмеивалась, что это, мол, нашла бедняжка мамочка в нехлебской идиллии? А теперь что? Там Нехлебы, тут Стршешовице — не наследственное ли это, Нелла?
Но ведь здесь так хорошо! Есть места, которые рождают добрые идеи, места, где происходят только приятные события, и паши Стршешовице именно такое место. Как славно здесь отдыхать после конторы на Жижкове! Каждый раз, когда Нелла возвращается из закопченной Праги и двадцатый номер трамвая въезжает в зелень, огибая шоссе, приветный ветер с холмов овевает ее лицо, в душу забирается чувство человека, живущего на границе, и кажется ей, что здесь, за трамвайным парком, совсем особая страна. Отсюда рукой подать до храма святого Вита, который пражане с набережной видят только на открытках, и до леса от нас один шаг. Нелла, опомнись! До жалкой велеславинской рощицы! А скверики вместо площадей, разве это не очаровательно? Ходишь за покупками в городской сад и возвращаешься в виллу с садом. Что из того, что мы не имеем права сорвать хотя бы листочек с деревьев, гнущихся под тяжестью спелых слив? Сын пани Гамзовой уже большой, и в голове у него, вероятно, совсем иное, а не хозяйские сливы. Сын большой, красивый, никогда он не был так красив, он сияет отражением неведомого света и возвращается домой поздними ночами. Без сомнения, он влюблен, но Нелла не выспрашивает, уже зная тщетность подобных материнских расследований. Когда Станя был маленький, Нелла, держа его на руках, показала ему как-то из окна полную луну в небе — ребенок загляделся на нее как зачарованный. «Месяц ясный, боюсь», — прошептал мальчик и спрятал головку на плече у матери. Сегодня уже не спрячешь, сегодня не убережешь его, и Нелла в волнении молчит. Что ей остается, кроме как тщательно заботиться о белье и платье Стани? На этот счет сын теперь очень строг; он таскает ее одеколон и чуть ли не переселился в ванную. И подумайте только — Гамза, который никогда не бывал святошей, теперь сердится на мальчика за поздние возвращения! Больше всего ему хотелось бы, чтобы Станя сидел с ними вечерами на балконе и довольствовался терпким ароматом, который, когда утихнет ветер, доносится сюда откуда-то из самого садоводства Стрнада на Велеславине. Петр, Петр, разве мы с тобой не были молодыми? Бог знает, почему отцы так быстро об этом забывают!