том, что же ему думать об этой дочери, которая еще утром терзалась муками совести, а теперь мурлыкала на

груди своей дорогой соперницы.

— Извини меня, Изабель, — сказал он. — У меня была запланирована встреча, из-за которой нам

пришлось уехать очень рано. Ты еще спала.

— Ты не говорил мне об этой встрече, — сказала мама, и ее взгляд метнулся ко мне, ища подтверждения.

Но от того, что крылось под словом “встреча”, кровь бросилась мне в лицо. При мысли о том, как мама

истолкует мое смущение, румянец стал еще гуще, а Морис в довершение всего торопливо уточнил:

— Важное дело о наследстве. — И добавил: — Мне, кстати, надо пойти над ним поработать.

И смылся, предатель! Никто лучше меня не мог понять, что в этом положении было для него нестерпимо

и чьи чувства он хотел поберечь; но я, неблагодарная, упрекала его за небрежность, проявленную к чувствам

мамы, и злилась на него так же сильно, как если бы он пожертвовал моими и отказался таким образом отдать

предпочтение девице, полностью, даже слишком уверенной в своей победе, ощущая при этом пугающую

радость, притаившуюся в самом черном уголке ее души. Поскольку смущение не поощряет воображение, я

могла только продолжать лизаться с мамой, а она вздохнула:

— Бедный Морис! Как же ему нелегко. Он делает все, что в его силах, но уже начинает уставать, я же

вижу.

Из предосторожности я уткнулась носом в сгиб ее руки. Прикинуться глупенькой, ласковой девочкой

было моим единственным спасением, и я зарылась еще глубже, когда она добавила:

— Хорошо хоть ты все время рядом с ним! Иначе я не была бы спокойна.

Ни на секунду я не подозревала ее в том, что она подозревает меня. Но ее доверие хватало меня за горло,

я понимала, что отныне каждое слово будет бить, ранить, принимать двойной смысл, жестокий для кого-то из

нас. Я впилась ногтями в одеяло, когда она провела рукой по моим волосам, и вспомнила — Бог знает почему,

— что они рыжие. Затем жалость, нахлынув волной, подняла меня на своем гребне и бросила к этому голосу и

этому взгляду, продолжавшим струить на меня нестерпимую ключевую воду:

— Конечно, с таким видом, как у меня сейчас, нечего строить иллюзии! — говорила мама. — И Морис

будет не так уж виноват…

Не так уж виноват! Однажды я тоже так подумала. Я больше не могла этого допустить, подло

уцепившись за этот предлог — самый близкий и самый удобный. Меня выворачивало наизнанку от досады.

Женщина предает себя, имея такое слабое и одновременно такое великодушное представление о мужчинах!

Напрасно я говорила себе, что подобная снисходительность, подвергнутая испытанию правдой, тотчас

взорвется криками, — я не могла ее выносить. К тому же зачем мне все это говорят, так вдруг и именно сейчас?

Что кроется за этими словами? Ужасная догадка? Или обычные плутни больного человека с разыгравшимся

воображением, которому хочется вызвать тебя на откровенность? Надо положить этому конец, причем

немедленно. Ни сцен, ни криков, ни слез, ни причитаний — вот моя задача. Я выпрямилась и нашла искренний

оттенок в голосе — голос есть, уже хорошо, — чтобы повести тяжелое дело нашего адвоката:

— Послушай, мам, прошу тебя, у нас и так забот полон рот, а ты еще новые выдумываешь. Выбрось из

головы эти дурацкие мысли.

— Ты так думаешь? — спросила она.

Ее рука соскользнула с моих волос, медленно провела по моему подбородку. Ласка для наивной девочки!

Ей не нужно было говорить мне того, о чем она думала. Хорошая девочка эта Иза, правда? Слишком юна, чтобы

видеть дальше своих чересчур коротких ресниц, слишком мила, чтобы делать больно своей маме, даже если она

случайно что-то заметила, но и слишком неумела, слишком возбудима малейшим секретом, чтобы смолчать о

нем, не сморщив рожицы. Раз она так сильно — и так неубедительно — протестует, значит, не произошло

ничего особенного, но что-то все-таки было: случайные посетительницы, чересчур миловидные клиентки,

принимаемые с излишней предупредительностью, жалкая ложь вокруг жалких искусов — в общем, ничего

страшного, но знак, предупреждение, которое следует учесть, продолжая использовать эту девочку, чей носик,

как и раньше, когда она лгала, может служить настоящим барометром… Бедная мама! Женщина до мозга

костей, она была матерью до глубины души и пала жертвой привилегии всех матерей, состоящей в том, чтобы

не догадываться ни о чем, что происходит с их взрослыми дочерьми, и все еще видеть этих ангелочков в их

перышках, тогда как теми уже давно набиты уродливые подушки! Жгучий стыд, нахлынувший на меня с новым

приливом нежности, вновь принялся меня терзать. К счастью, мама щелкнула языком и сказала:

— Иза, подай мне отвар.

Я встала, радуясь тому, что могу оказать ей эту ничтожную услугу. Жаль только, что я не могла

выполнить для нее какую-нибудь неприятную работу: вынести судно или осушить ватным тампоном, одну за

другой, ее гноящиеся сукровичные бляшки, снова начинающие зловеще разрастаться. Она выпила всю чашку,

не отрываясь, и ее жажда меня встревожила. Жажда — значит жар. Жар — значит неизбежный кризис, на

который указывают и затрудненное дыхание, и новая сыпь. И мы выбрали как раз этот момент!.. Сокрушенная,

жалкая, как шофер, суетящийся вокруг сбитого им человека, я задыхалась от покаянной любви, когда мама

снова заговорила, делая паузы, чтобы передохнуть:

— Кстати, Иза, что это за дело о наследстве?

— Незаконный захват имущества, которым должен заняться Морис.

Я сама ошеломленно любовалась быстротой ответа. Я брякнула первое, что пришло в голову, но

достаточно будет предупредить об этом Мориса. Затем я уже поплыла. Эта настойчивость меня раздражала,

казалась неуместной: хорошенькая роль для молодой девушки — доносить своей матери о грешках своего отца.

С другой стороны, эта маленькая обида, смешная по своей сути, здорово меня поддерживала, как приносят нам

облегчение все нарекания, какие мы только можем предъявить к людям, имеющим к нам гораздо больше

претензий. (В глубине моей души затаилось невысказанное, некрасивое извинение: то, что устроила нам она,

выйдя замуж за Мориса, повлекло за собой то, чем отплатила ей я, став его любовницей.) Наконец силы мои

иссякли: что же теперь, день и ночь быть начеку, принимать бесконечные предосторожности, продираясь сквозь

чащу намеков? Решив, что испытание продолжалось довольно долго, я сбежала, якобы из-за необходимости

накрывать на стол.

* * *

Моего ненадежного сообщника не было в серой комнате. Я нашла его в гостиной, где он, решившись все-

таки взять половину работы на себя, чинно разворачивал карамельку для Берты, не менее чинно советуясь с

Натали относительно размера и прививания грушевых черенков. Разве сейчас не самое время этим заняться?

Нашим деревьям грош цена, а он, прогуливаясь по лесу, нашел несколько красивых дичков. Не прекращая

расставлять тарелки, Натали трясла кичкой, протестуя во имя обычаев, возведенных ею в ранг точных наук:

— Помилуй, Бог, это невозможно! Сливы прививать нельзя: худ приплод в високосный год.

— А вишни?

— Тоже! И думать нечего до Святого Иосифа.

Безобидная беседа! Я словно вернулась во времена мирных споров, в которых, в лице бабушки и Натали,

сталкивались поверья Франции и Бретани, сходившиеся только по двум пунктам: “В мае жениться — век

маяться” и “В новолуние сеять — червь поест”. К несчастью, у меня из головы не шла другая пословица, как

нельзя лучше подходящая к случаю: “Когда валится не хромой и не пьяница — знать, сердце у него не на

месте!” Натали не удостаивала меня взглядом. Вид у нее был трудноопределимый, отчужденный или, может

быть, сдержанный. В общем, непонятный. Чтобы почувствовать себя непринужденнее, я решила вступить в


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: