абушка моя Евдокия Матвеевна была доброй и справедливой, но и очень строгой, иногда даже суровой. Она терпеть не могла, когда ее не слушались.
— Заболею от расстройства, если кто против моего слова пойдет, — нередко признавалась она.
Она действительно просто допустить не могла, чтобы ее не послушалась, например, курица, не говоря уже о кошке, тем более, обо мне, внуке.
Дом наш стоял на берегу реки Усолки в городе Соликамске. Жилось мне вольготно, хорошо и весело, хотя и приходилось слушаться.
Как-то, когда я прикручивал к валенкам коньки, бабушка моя Евдокия Матвеевна сказала обеспокоенно:
— Лед-то на реке до сих пор тонок. Не вздумай по нему кататься. Провалишься, а то, чего доброго, и утонешь. Вытаскивать тебя некому. Берег высокий, а у меня ноги больные. Пока я к тебе спущусь, поздно будет.
Но ведь всем известно, что есть у мальчишек такая, скажем прямо, глупейшая особенность. Стоит им хотя бы краешком уха услышать, что чего-то никоим образом, ни в коем случае делать нельзя, как мальчишки это обязательно и сделают. Так в детстве часто поступал и я.
Конечно же, я пошел кататься по льду! И лишь только я откатился от берега, в ушах у меня раздался громкий хрустящий треск, и я провалился сквозь лед. Провалился я сквозь лед, завопил от страха, даже глаза от страха закрыл, словно от этого тонуть было бы легче. Вернее, глаза сами собой закрылись, прямо-таки захлопнулись.
Страшно мне до того было и вопил я настолько истошно, что от собственного голоса мне стало еще страшнее, просто ужасно стало. Я не сразу сообразил, что не тону, а стою ногами на твердом дне. К моему счастью, воды оказалось всего по пояс, и вопил я уже радостно.
Открыл я глаза, обернулся, увидел на высоком берегу, далеко от меня, бабушку мою Евдокию Матвеевну, снова испугался, снова завопил не своим голосом и стал пробираться назад, к земле, ломая лед кулаками.
— Иди, иди скорей сюда, миленький! — звала бабушка моя Евдокия Матвеевна громко и ласково. — Побыстрее, дорогой! Сейчас ты у меня получишь, утопленничек! Да шевелись ты, шевелись проворнее, хулиган береговой! Ну и достанется тебе от меня, зимогор Соликамский!
Зная ее характер, я нисколько не удивился, что сначала она меня отшлепала, немного, но больно надрала уши, а уж потом только помогла переодеться в сухое белье, уложила на печь, дала аспирину и чаю с малиновым вареньем да еще растерла грудь и спину уксусом. Я пропотел, крепко и сладко поспал в тепле, но проснулся в страхе. Мне подумалось: «А что бы сейчас со мной было и где бы я был сейчас, если бы провалился под лед не у самого берега, а подальше?!» На жаркой печи мне стало холодно и жутко, как недавно в ледяной воде, до того жутко, что я едва не завопил истошным голосом…
Бабушка моя Евдокия Матвеевна еще в детстве, но на всю жизнь доказала мне, что старших надобно слушаться, как это сначала не было бы неприятно. Она мудро рассудила и следовала этой мудрости неукоснительно: основные беды начинаются с непослушания. Как только карапузик или карапузочка решит, что старших можно не слушаться, так и сделает, может быть, первый шаг к тому, чтобы вырасти нехорошим человеком.
Случалось, конечно, что я бывал виноват перед взрослыми, особенно перед родителями, а вот бабушки моей Евдокии Матвеевны я после одного случая не ослушивался.
Настряпала она как-то морковных пирожков, вскипятила самовар, выставила варенья, пригласила меня к столу и давай угощать.
А я отказался есть пирожки.
То ли мне не захотелось именно морковных пирожков, то ли я просто есть не хотел, но — отказался.
Сейчас-то, более сорока лет спустя, когда я уже сам дедушка, понимаю, что ничего бы со мной не случилось, если бы я из уважения к заботам бабушки обо мне съел хотя бы два или три пирожка.
Но вот тогда, более сорока лет назад, я наотрез отказался прикоснуться к угощению.
— А ведь я для тебя старалась, — грозно проговорила бабушка моя Евдокия Матвеевна. — Изволь попробовать! Если ты пирожки есть не будешь, — отчеканила она, — я буду бить китайский сервиз!
Красоты и цены этот сервиз был редкой. Бабушка моя Евдокия Матвеевна гордилась им и пользовалась им только в особенно торжественных и исключительных случаях.
Берет она в руки чашку красоты и цены необыкновенной и тихо спрашивает меня:
— Есть пирожки будешь?
— А если я не хочу нисколечко?
— Если ты пирожки есть не будешь, я чашку раскокаю!
А я небрежно пожал плечами: дескать, не рассказывайте мне сказки.
И чашка из дорогого во всех смыслах этого слова китайского сервиза была раскокана на мелкие кусочечки.
Конечно, я удивился, поразился, растерялся, но сдаваться не собирался.
Тогда и блюдце было раскокано на мелкие кусочечки.
— Буду бить сервиз до тех пор, — глухо, с явным отчаянием произнесла бабушка моя Евдокия Матвеевна, — пока не станешь есть пирожки.
И об пол ударилась вторая чашка.
А в руках оказалось второе блюдце…
И начал я есть пирожки, которые, кстати, были весьма и весьма вкусные, и съел я их немало.
Осколочки от двух чашек и одного блюдца были собраны в стеклянную банку и выставлены в буфете на видном месте.
И еще расскажу об одном случае, когда я послушался бабушку мою Евдокию Матвеевну, и это пошло мне на пользу.
Очень страдал я от Соликамских хулиганов, здорово мне от них доставалось. Немало я от них натерпелся и долго, долго боялся их. Дело дошло до того, что хоть и на улице не показывайся. Драться я не умел, а их всегда было не меньше трех штук. Отлупить меня им не представляло никакого труда, тем более, опасности. Они всегда выбирали момент, когда я оказывался один, а поблизости ни одной живой души не было.
Я понимал, что, может быть, драться один на один и побеждать — дело интересное. Но какое удовольствие, радость какая — набрасываться на одного втроем, а то и впятером? Какая же это победа? Правда, иногда меня бил один Генка Сухарь, но ведь он был старше и сильнее меня, да тут же стояло несколько его дружков.
Проведав о моем, так сказать, житье-битье, бабушка моя Евдокия Матвеевна страшно возмутилась:
— Ну и рохля же ты, внук! И правильно они, зимогоры Соликамские, делают! Правильно, правильно они делают, что такую рохлю, как ты, почем зря лупят! Почему бы им тебя, тюню, не колошматить, если ты не возражаешь?
Мне пришлось честно сознаться, что я очень боюсь их, что их несколько штук, а…
— Бери палку! — строго, даже грозно приказала бабушка моя Евдокия Матвеевна. — Палку бери и марш к ним! И палкой их, окаянных! Кусайся, царапайся, бодайся, — деловито перечисляла она, — и, главное, кричи: «Наших бьют!» И не убегай! А если убежишь, тебе от меня крепко достанется! И будет доставаться до тех пор, пока не перестанешь хулиганов бояться!
Я прекрасно сознавал, что она не шутит и не припугивает меня, а сделает именно так и только так, как сказала. Картина представлялась неутешительная: либо мне от хулиганов попадет, либо от бабушки моей Евдокии Матвеевны.
Отыскал я палку, сам вышел на улицу, а душа моя ушла в пятки, точнее убежала туда — до того я трусил.
Мне казалось, что я медленно, но верно топал на явную смерть. А топал я для того, чтобы сделать вид, что душа у меня будто бы не в пятках, а то бы я ее оттуда вытоптал.
И конечно, едва я завернул за угол, как сразу увидел Генку Сухаря с его компанией. Они сразу двинулись мне навстречу. Ничего не соображая от страха, не понимая даже, в какую сторону мне от них убегать, я бросился к ним. На миг хулиганы растерялись, а потом принялись за меня, вырвав из рук моих палку. Но попав, так сказать, в привычную обстановку, в положение вечно избиваемого, я немного очухался и заорал во все горло:
— Наших бьют! Бьют наших! Ох, как наших бьют! Бьют ведь наших, бьют!
Хулиганы опять на миг растерялись, и тут раздался грозный голос бабушки моей Евдокии Матвеевны:
— Стой! Ни с места! Стрелять буду!
Смотрю: в руках у нее обыкновенные, правда очень большие, грабли, а она кричит:
— Сейчас стрелять буду, а ты, внук, бей их почем зря! Бей, бей, не жалей!
Никого я ударить не успел: хулиганы рассыпались в разные стороны.
Больше они меня не трогали, хотя изредка пугали — кулаками вслед грозили, что-то вслед выкрикивали, да и только.
Особой заслуги у меня в этой истории не было, но и страха перед хулиганами уже не было. А хулигану довольно почувствовать, что его не боятся, и он отстанет.
Всем бы такую бабушку, какой была моя — Евдокия Матвеевна. Она и баловала меня щедро, а когда требовалось, не скупилась и на самые щедрые наказания. Все мне было только на пользу.