Гелий Стерин заспешил.
«Убить или прогнать?.. Убить или прогнать?..»
Он выбрал камень потяжелее, ударил сверху в змеиный клубок. И не рассчитал: гадюка лежала на плотной, утоптанной щебенке, угловатый камень перешиб ее в нескольких местах, и, хоть она извивалась острым хвостом, взять было нечего: неловко показывать друзьям змеиные лохмотья. Гелий пинком отшвырнул гадюку с Фединого трудового круга, осел старательно зашагал, вода из ковшей плодородно заплескала в керамические желоба.
Жизнь, которая есть движение, наладилась. Не стало лишь змеи, да в душу Гелия будто впрыснулся яд сомнения: «Зачем?» Но воля победила, ответив ему: «Для порядка. Одним ползучим меньше!»
Он вернулся на огород, старейшина спросил:
— Что-то приключилось-т?
— Да это… — И Гелий не смог сказать о змее. — Это… запутался Федя…
— А-а. Я-т подумал, Ульяна, змея, балует. Выползет, пугает дурачка-т.
— Змея?
— Ну да. Тут, в крутояре, живет. Меня только и боится-т. Да сейчас и яду в ней нету, взял я уже. Осенью другой раз возьмут-т. Лекарства делаем.
— У вас и змея с именем?
— Рядом живем. Давно. Садитесь, передохнем, и так хорошо поработали, я тут и ваши рядки подогнал. Смотрите, как солнышко-т восходит.
Оно было не солнцем, а именно солнышком, таким четко оранжевым, безобидным, и не поднималось, не возносилось — величественно восходило сквозь белую мглу в той стороне, где проскакало огромное стадо сайгаков. И этому солнышку хотелось сказать, что же ты притворяешься нежным и милым? А днем превратишься в дракона, разверзнешь пасть и будешь опалять эту несчастную землю своим адским дыханием.
Гелий Стерин страшился здешнего светила, не понимал, как Матвей Гуртов может ласково называть его, да и сам Матвей все более неприятным делался Гелию: ведь было совершенно ясно, что он сожалеючи относится к своему непрошеному гостю — пришел, уйдет, где-то там, в непонятной Москве, чем-то занимается, даже, вполне вероятно, нужный человек; здесь же цена ему большой нуль, камень-плитняк полезнее, на нем вот сидишь, в строительстве можно применить… Да еще эта змея Ульяна… Змея не забывалась, отравляла настроение и, он знал уже, никогда не забудется, — это все угнетало в нем его суть, характер, и потому изнутри, из какой-то второй, более стойкой половины натуры, поднималась досада, раздражение, упрямство — оберегающая его воля, которая корила, совестила. «Раскис, потерял себя. Перед кем?.. Твоей одной извилины в мозгу хватит на весь Седьмой Гурт до конца существования. Ну попал в беду из-за строптивой бабенки, ну не погиб. Так будь Гелием Стериным, кандидатом наук, сыном своих родителей, докторов наук Спасли дикие гуртовики — заплатить можно, одарить, в гости пригласить. Но пусть уважают, знают, по крайней мере, с кем общаются…» Гелий вообразил важного старейшину у себя в квартире на Котельнической набережной: югославская мебель, финская стенка, травяно-зеленый палас во весь пол, бар с напитками виски, ром, ликеры. По стенам картины, маски, гобелены из разных стран. Он делает коктейль со льдом, подает Матвею, показывает, как пить через соломинку. Ставит на полуторатысячный проигрыватель «Джи-ви-си» рок-пластинку, спрашивает утонувшего по плечи в кресле модерн гостя: «Удобно ли вам, дорогой Матвей Илларионович?» И конечно, видит, гибнет от стеснения, детской растерянности степной абориген. Так-то! Каждому свое, каждый хорош на своем месте! А раз это аксиома, не требующая доказательства, то следует немедленно определиться каждому по заслугам, достоинству, и Гелий Стерин, упрямо, хмуровато обозрев старейшину, строго спросил:
— Давно здесь обитаешь?
— С рождения.
— Оттого и Гуртов?
— Потому-т.
— И не отлучался?
— На войну Отечественную.
— С Наполеоном, что ли?
— Нет, с Гитлером.
Поразительно: ни обиды, ни смущения в этом человеке, словно бы и не заметил перемены в настроении, голосе гостя, унизительного «ты»! Одичал, окаменел, сросся с этими увалами, горячей землей, животными, временем? Вот у кого истинно перцепциальное восприятие времени, вещей, пространства — через органы чувств, что есть низшая, бессознательная форма духовности. Такими были наши предки, в перцепцию, словно в прострацию, может впасть современный человек, как случилось, когда они заблудились, — и это даже полезно, — но чтобы так вот уберечься от мыслительных отвлеченностей человека конца двадцатого столетия — поразительно, феноменально, достойно научного изучения и познания!
— А почему вернулся сюда?
— Потянуло.
— И доволен?
Матвей хмыкнул, точно захлебнулся поспешным словом, и закивал охотно белоковыльной головой: мол, не могу даже выразить, как доволен. Нет, только на голодный желудок, после недожаренного жилистого петуха, при паническом истощении этот дедун мог показаться величественным, мудрейшим старейшиной загадочного Седьмого Гурта.
— А новости? Что делается в мире? Как живут люди?
— Знаем. По осени автолавка приезжает, газеты привозит, кое-что продаем, покупаем-т. Беседуем-т. Тоже, однако, люди.
— Да ты смеешься, старикан? Какие же вы люди? Надо еще спросить Марусю и Леню-пастуха — не держишь ли ты их насильно? Бирюк бирюком!
Матвей Гуртов пристально, кажется, впервые с любопытством оглядел своего квартиранта, сказал:
— Ваш товарищ — другой, тот кричать не станет.
— Почему?
— Мягкий характером-т. А вы на норов все, очень-т себялюбивый. Однако надо-т еще поработать. Если не желаете, идите отдыхать.
— Желаю. Я обязан свой хлеб отработать.
— Правильно-т, — согласился Матвей и пошел к своим рядкам, да и пора было: скопившаяся вода топила ближние картофельные кусты, дальние же оставались сухими.
И вновь они работали молча, в отдалении друг от друга. Гелий стремился догнать Матвея, набил кровавые мозоли, до потемнения в глазах наломал спину, зло швыряя и разбивая спеченные зноем комья земли. Он почти приблизился к старику, когда тот пошел навстречу, и вместе они прокопали последнюю борозду. Огород, как рисовое поле, посверкивал гладкой водой, лишь кое-где она текла, пожурчивала, выравниваясь, затихая, чтобы уже постепенно, капля за каплей, напитать черноземную, сильную почву древней степной поймы.
Солнце уже ярилось, пора было прятаться от него. Они, молчаливые, теперь от усталости, пришли к запруде, и, пока Матвей распрягал залоснившегося от пота Федю, Гелий поднял за хвост змею Ульяну — холодную, скользкую, — зашвырнул ее подальше в непролазный бурьян.
Истово наработавшись, они немо шагали к беленой стене Гурта, чтобы напиться квасу, отдохнуть в прохладе строения — разумно толстостенного, надежного при жаре и морозах. Труд усмиряет, примиряет. Гелий Стерин осознавал себя почти равным старейшине, но даже это неизмеримо разделяло их: «Хорошо, я втянусь, почернею, привыкну к козьему молоку и баранине, тупой работе а ты — сможешь ли ты что-то сделать за меня? Вот так-то. И давай, дедунь, твердо знай свое место…» Дедунь же, Матвей Гуртов, шел, понуря отяжелевшие плечи, опустив голову, ибо от земли еще веяло ночной свежестью, за ним так же понуро вышагивал четырьмя широкими копытцами осел Федя, и ни о чем они, пожалуй, не думали, ни с кем не спорили, никого не корили, хотели заработанного отдыха, своей привычной пищи.
И Гелий стал успокаиваться, глядя на эти невозмутимые существа, давно вымершие в цивилизованном мире, и не очень рассердился, когда Федя бросил ему под ноги пахучие комья своего зеленого травяного помета. Близко было завершение сегодняшнего утра, но послышался говор, смех явно не гуртовского происхождения, и по тропе слева пробежали Иветта с Авениром, она в купальнике, он в плавках, пробежали, держась за руки, свежие, жаждущие движения, жизни после хорошего, долгого сна. Они промелькнули сквозь редкую заросль ивняка, длинноногие, розоватые в теплом красном солнце, этакие Адам и Ева, и кристаллически звонко разбилась под их телами дремотная вода.
Так, надо остановиться, подумать. Пусть осел и человек шагают к прохладе и еде. А у нас имеется голова, которая даже во сне не забывает о своих извилинах. Значит, пока мы «заливаем» картофельный огород, трудимся на благо Седьмого Гурта (в какой-то степени и всего человечества, ибо Гурт поставляет раз в году шкуры, мясо, овощи), пока мы набиваем кровавые мозоли и уничтожаем змей, они, он и она, превращаются в библейских Адама и Еву и отпившаяся козьим молоком, отъевшаяся агнцами Ева готова угостить Адама-Авенира запретным плодом. Но, во-первых, таковой плод он, Гелий Стерин, пребывая в роли Адама, уже откушал из рук Евы-Иветты, то есть, по-современному выражаясь, имел с нею один спальный мешок; во-вторых, он не хочет уступать ее никакому новому невинному Адаму потому, что она нравится ему, он, может быть, даже любит ее (хотя технократическая эпоха очень упростила этот не поддающийся точному математическому выражению термин) и просто хочет, решил жениться на Иветте.
Все шло к разумному бракосочетанию (Иветта понравилась его родителям, была обласкана, принята в строгий семейный клан Стериных), шло к счастливой супружеской жизни — один-два ребенка, докторская диссертация мужа, кандидатская жены, — но появился Авенир Авдеев, этакий белокурый, синеглазый Аполлон из Медведкова, с чуть усталым баритончиком и свежими губами, спрятанными в завитушках молодежных усов; один из последних, вероятно, ибо на асфальте подобные экземпляры уже выродились; способен, остер, может, и талантлив, кандидатскую сработает быстро. Ну и что произошло в этом, как теперь очевидно, не лучшем из миров? Надо бросаться на породистого росса, улучшать с ним породу (да в генах его намешано столько, что дитя от него может родиться желтокожим инком!), забыть первого, истинного Адама, пусть внешне менее совершенного — слишком коротконогого, слишком плечистого? Однако каждый век имеет свои стандарты красоты, исключительности. Двадцатый четко определил — интеллект и спорт. В этом мы и померяемся, юный Адам-Авенир, по отцу, доктору наук, Авдеев. А Ева, наша милая Иветта, просто не наигралась еще — забили бабам головы книгами, науками, музицированием, увидела тебя — вернулась в свои шестнадцать лет, позабыв из классической литературы, что некоторые мужчины не отдают своих возлюбленных, что женщина — существо особое физиологически, духовно… Итак, сделаем разумный вывод из вышеобдуманного. Он не может быть иным: я ее беру, увожу отсюда. Как? Это дообдумаю.