Вот мы и приблизились еще к одному нелегкому периоду жизни Николая Степановича Яропольцева. Помнишь, Аверьян, когда-то ты сказал: в твоей фамилии, Коля, есть что-то от ярости, наверное, предки твои были яростными… О своих предках я мало что знаю, как, впрочем, и многие другие (не модно было, а то и небезопасно копаться в родословных), в себе же я никакой ярости не ощущал и не ношу. Некое упрямство всегда было, простое, мужицкое, от тех хлебопашцев смоленских, в прошлом веке пошедших на Восток искать необжитых земель, вольной мужичьей страны: чтоб по справедливости все, без обману большого, чтоб почести человеку — за труд и совестливое поведение (по чести, значит), а не по чину только или силе кулачной, палочной… Смолоду мне горячо думалось: это ведь так просто — за труд и совесть. И мы, исполняя твои желания, Аверьян, превратим наше Село в очаг культуры и справедливости, чтобы затем свет нашей любви, человечности распространился по всей планете. Ведь люди жаждут этого, поговори с любым и каждым — кто против? Но прошли годы, прежде чем я сказал себе: милый ты мой, веками человечество бьется за простые идеалы любви и справедливости и не намного приблизилось к ним на исходе второго тысячелетия от рождества Христова. Можешь отстаивать их, однако не берись исправлять все человечество сразу, а лишь у себя в селе, городе, на армейской службе, в космосе… — отстаивай их каждочасно, каждодневно и только своим примером: раз обманул, раз соврал, раз схитрил — и нет тебе веры, ты растворился среди себе подобных, разве что легко проживешь, сладко раскормишься и угодишь после смерти гробовым червям. Почти как по анекдоту невеселому.
Думал я обо всем этом, направляясь к Мосину на деловую беседу. А войдя в громоздкий куб его кабинета, сразу и заговорил:
«Иннокентий Уварович, ваш тарный комбинат ведет себя, как персонаж одного анекдота — спрашивают его: почему так растолстел? А как же, отвечает, надо и о тех побеспокоиться, червяках, которые там дожидаются, — и указал этак вот пальцем в землю. На древоточцев комбинат работает!»
Мосин как-то невольно, в минутной растерянности глянул вниз, но сразу же вздернулся, поднял над головой руку с вытянутым пальцем и твердо указал в потолок:
«Там решают».
«А мы здесь для чего — одобрять и приветствовать?»
«Давать вал».
«И вы думаете, Иннокентий Уварович, я буду молча взирать на ваш вал, при котором добро переводится на дерьмо, извините? Для этого народ избрал меня председателем сельсовета?»
«Народ не поблагодарит тебя, когда оставишь его без работы, когда придется бросать родное Село».
«Да какой же это народ, если ему все равно, что производить, на кого работать? Он же не Макса-дурачок, который напевает: «Мне бы седни пообедать, завтра боженька подаст». Спрошу у народа. Если ему все равно, потребую освободить меня от должности слуги такого народа».
Мосин вышел из-за стола, пронес до двери кабинета и обратно туго обтянутый жилетом живот, легонько положив на него руки и вроде прислушиваясь к происходящему внутри (думая?), остановился против меня (в его кабинете я никогда не садился в кресло, проседающее едва ли не до пола), протер надушенным платком багровый загривок, спокойно заговорил, ибо вывести его из терпения удавалось немногим:
«Твой отец здесь родился, его могила здесь. Ты здесь родился, наш уважаемый Николай Степанович, тебя давно пора избрать почетным гражданином Села. А ты не любишь свое место рождения. Или газеты, литературу не читаешь? Какая чуткая забота сейчас проявляется о малой родине каждого нашего человека, чтоб где родился, там пригодился. А ты земляков хочешь по миру пустить… Что тебе эта тара? Не ворованная, на законном основании все. Сегодня не берут — завтра спасибо скажут. Человек дороже какой-то бочки или ящика».
«Человек без разума и совести — не человек».
«Понимаю, понимаю, умеешь говорить красиво, тебе в писатели надо, романы критические сочинять, «Царь-рыбу» читал? Остро этот, как его… ставит вопросы. Поучительно. В романах можно, это для чтения в свободное время. Жизнь потруднее строит загадки. Писатели — мастера слова, мы — мастера дела. Давай, значит, по-деловому. Обещаю, буду тревожить инстанции, просить, требовать — вывезут нашу тару!»
«Не верю. И предлагаю то, что уже предлагал, — перевести комбинат на другую продукцию. Можно выпускать для начала древесно-стружечные плиты — вон из тех холмов опилок и стружек».
Мосин молча и угрожающе поднял палец вверх:
«Там сидят не глупее тебя».
«Хорошо, буду писать тем, кто не глупее меня. Поймут, прекратят наше валовое безобразие».
«Пиши. Только вся твоя писанина вернется к нам. Привлечем за клевету. Тебе что, мало той, сталашкинской науки? Недавно ведь выговор с тебя сняли. Не учел, не перевоспитался? Учти, в лучшем случае придется тебе бежать из Села. В худшем — сам нарисуй себе картину будущей жизни, высшее образование все-таки имеешь».
Он прошел за письменный стол, прочно уселся, широко расставил локти и не мигая уставился на меня. Его черно-карие, всегда влажные глаза сделались сухими, будто перегретые внутренним жаром: значит, озлобился. Не спуская с, меня глаз, по-удавьи гипнотизируя ими, он нажал кнопку в правой стенке стола — за двумя дверьми тамбура слабо запел зуммер: вызывался следующий посетитель.
Что было делать — смотреть и молчать? А что бы подумал, сказал обо мне ты, Аверьян?.. Помнишь, еще в начале своего рассказа я спросил тебя об этом, удивив сперва своим председательством сельсоветским? И вот сейчас мне услышался твой ответ: «Работать!» Значит, не сдаваться, действовать, добиваться справедливости. Все вмещало в себя это твое «работать»: учиться, ловить рыбу, лететь на Северный Полюс, рубить уголь в шахте, писать стихи, дружить, ибо и к самой жизни ты относился как к непрестанной работе.
Я стал обдумывать свою дальнейшую работу. С чего начать?.. Объединить интеллигентов Села, сторонников, так сказать, непререкаемой истины — «экономика должна быть экономной»? Таковые найдутся и не побоятся выступить вместе со мной. Но тут же нас обвинят в групповщине, склочничестве, отрыве от трудового коллектива, посягательстве на заслуженные авторитеты. И осудят. Действовать одному — пробьешь ли глухую стену, возведенную Мосиным и мосинцами вокруг неостановимо грохочущего тарного комбината? Писать бумаги в область и край — вернутся по месту жительства «писателя», тут директор совершенно прав.
И ничего лучшего я не придумал, как собрать сход, народное вече, если по-старому, тем более что сходы — собрания сельчан — мне несколько раз удавались: выходили скопом благоустраивать Село, большинством поднятых рук решили сократить продажу вина и водки до одного раза в неделю, добились кое-каких средств на строительство новой бани — послали в райисполком просьбу с подписями всех совершеннолетних сельчан, — и строили ее сообща, в свободное время.
Собрал я народ как обычно у сельсовета, без какой-либо подготовки, но о сходе все заранее были извещены, и мосинские активисты успели провести «работу в массах», одних припугнули директорским гневом, других — гибелью Села, третьих просто подпоили (хотя был четверг, и спиртное в магазине не продавалось), чтобы орали, толкались, создавали сумятицу и неразбериху.
Сорвался сход. Я ничего толком сказать не смог, другим буквально рот затыкали. И самое горькое — на следующий же день мне позвонил домой председатель райисполкома и категорически запретил сходы, эту стихийную вандею древности, как он выразился, вносящую раздор в трудовую жизнь Села, и вообще велел запомнить, самодеятельность хороша музыкально-танцевальная, а не общественно-политическая: «Вы слуга народа, товарищ Яропольцев. Так служите, а не бандитствуйте. Народ не потерпит самоуправства. Думаю, ошибку допустили, разрешив избрать такого неподготовленного товарища. Я был против, вы это помните. Советую наладить отношения с Иннокентием Уваровичем. Мы его представляем к ордену». Мне не было разрешено произнести и нескольких слов, только я заикнулся: «Выслушайте, пожалуйста…», как последовало раздражительное: «Слушали. Все знаем. Думаем о выводах». И в трубке зазуммерили короткие сигналы, разговор окончился, точнее — со мной не стали говорить.
Помнится, минуту или две я стоял у телефона, вслух спрашивая кого-то: «Орден? Какой орден? Кому орден? За что орден?..» Подошла жена, сокрушенно оглядела меня, покачала головой: мол, свихнулся как есть, заговорила, стараясь по-бабьи высказаться до последнего слова, не скрывая своих страхов, опасений, нехороших предчувствий: «Чего ты добился своей справедливостью? Подожди, хуже будет… исключат из партии, прогонят из сельсовета. Подумай о детях, просись обратно в больницу… по селу пройти нельзя, чтоб не окликнули: «Привет твоему воителю! Когда двинемся на последний, решительный?..» Опять про Зеленко того вспомнили, который от перитонита умер, зарезал, говорят, Яропольцев единственного сына у матери. Зеленчиху подбивают, чтоб на расследование подавала, в крайнем случае, мол, будет тебе Яропольцев алименты выплачивать…» Ну и так далее.
Алевтина Афанасьевна осудила мою распрю со Сталашко. Теперь против Мосина что-то непонятное ей замышляю. Вот и наговорила обидного после скандального схода сельчан и звонка предрика. Но страхи ее, опасения какие-то заклинательные, насторожили меня: в самом деле, зачем я пру напролом? Не лучше ли остановиться, поразмыслить спокойно? «Горячая голова стращает, холодная побеждает». Ведь Мосин — в крепости, его обороняет войско из верных мосинцев. У них власть, сила, сытое благополучие. Кто и когда отдавал все это без сопротивления, по призыву к совести: вы делаете не то, не так, вас осудит народ. Они знают одно: будет власть — будет послушен народ. Заставят. Уговорят. Подкупят. Усыпят. Средств множество. И самое первейшее — вовремя разоблачай смутьянов, отдавай их на посмеяние и расправу народу: враги ваши!.. Что, Яропольцев восстал, не захотел разделить с нами народную власть? А кто он такой, этот Яропольцев? Хирург бывший, говорите? Человека зарезал? Вот они, правдолюбцы теперешние!