Кто сказал ему о Седьмом Гурте, как он отыскал дорогу в степи, гуртовики так и не узнали. Вероятнее всего, бродя по рынку города Атбасара, он разговорился со стариками, торговцами шерстью и кошмами, подпоил их и выведал о дальнем степном оазисе, огромных табунах сайгаков, ради которых он решил забраться в глухую степь.
Он шел четыре дня самым коротким путем, шел утром и вечером, полдневную жару пережидая в буераках, и застучал створками ворот Гурта на сумеречном закате, когда притихла отпылавшая зноем степь, вяло шелестя цикадами. Он назвал себя не то фамилией, не то кличкой Ходок и попросился, как сам выразился, «стать на постой». Его не расспрашивали, здесь это не принято (пожелает — сам все расскажет), предложили поселиться в домике Маруси, тогда пустовавшем. Ходок очень обрадовался: он, оказывается, мечтал о таком одиночестве, его, видите ли, интересуют не люди, а животные, в частности степные антилопы — сайгаки.
Во время позднего ужина Ходок серьезно поведал, что он был дельфином, сибирским медведем, зубром в Беловежской пуще, теперь хочет стать сайгаком. Так и сказал: сайгаком. На вопрос Матвея Гуртова, как он мыслит осуществить это, Ходок ответил:
— Найду табун.
— Табун тут есть, большой-т.
— Начну знакомиться, подходить ближе, ближе. Постараюсь понравиться вожаку. Научусь скакать на четвереньках…
— Да вы что? — не поверил Матвей.
— Вполне серьезно. Я плавал по-дельфиньи и ел сырую рыбу, я ночевал с зубрами на их лежбищах, меня так любили медведи, что из лап своих кормили ягодами, я породнюсь с сайгаками.
— А зачем?
— Чтобы знать животных. Все изучают, а я буду знать. У вас нет сайгачьей шкуры?
— Запрет. Не охотимся-т.
— У меня есть лицензия. Убейте одного. Сам не могу. Мне нельзя: животные узнают убийцу.
— Раз надо-т для науки-т…
Ходок покупал у них молоко и овощи, всегда точно рассчитываясь, не ел мяса, пшеничные зерна размачивал в воде, жевал сырыми, говоря, что лишь самая естественная пища приблизит его к «степной сфере», выветрит из него человечий дух. В отведенном ему доме он переночевал два-три раза, «для общей акклиматизации», а затем устроил себе во дворе лежанку из саксауловых веток и бурьяна. Не брился, не стригся. Седоватой дикой волосней заросло его сухое горбоносое лицо с маленькими глазами, зыркавшими остро, недобро. Ходок еще больше высох, ссутулился, и, когда становился на четвереньки, показывая, как он будет скакать в сайгачьем табуне, даже гуртовикам делалось жутковато: такого существа в степи еще не водилось.
Леня-пастух показал Ходоку сайгачьи лежбища, водопой на речке Гурт, километрах в пяти ниже по течению, тропы утренних и вечерних пробежек табуна. Сидя в засаде, наблюдая за сайгаками, отдыхающими или проворно щиплющими буерачный скудный кустарник, верблюжью колючку — джантак, полынь, Ходок говорил:
— Знаешь, почему нос у них горбатый, трубой?
— Ветер рассекать, когда бегут, — наугад отвечал Леня.
— И для этого. Но главное — летом увлажнять сухой воздух, зимой — согревать, чтобы легкие уберечь. Им нужны мощные легкие. Для чего?
— Бегают шибко.
— Догадливый. Правильно. Случается, сайгак развивает скорость до восьмидесяти километров в час. И все равно едва не истребили степную антилопу: восковые рога продавали на лекарство, заменявшее пантокрин, из шкуры выделывали отличную кожу, мясо считалось целебным, дорого ценилось… Вот и бегает прытко сайгак.
— Видел. На автомобиле тут одни гонялись, вроде тоже с научной целью. Нескольких, послабее, загнали, другие ушли. — Леня-пастух засмеялся. — Понимаешь, — с Ходоком они были на «ты», легко и сразу подружившись, — хитрые звери, пошли по солончаку, вздыбили тучу пыли — не только люди, машина задохнулась от соли.
— Наблюдательный. Молодец. Я об этом уже думал: трудно мне будет на солончаках. Надо тренироваться.
— Да брось ты, Ходок, дурить. Понаблюдай, напиши свой труд. Диссертацию, так? И живи себе в столице ученым-сайгаком.
Леня смеялся, радуясь своей шутке, а Ходок ворчал:
— Таких сайгаков тысячи. Смотрят, наблюдают… В основном друг за другом…
— И за соседями.
— За соседками.
Тут они засмеялись вместе: Леня прямо-таки хохотал, Ходок часто покрякивал, будто поперхнувшись едой, и скоро затихал, морщил выпуклый лоб — единственное открытое место на его волосатом лице, — говорил, жестко хватая Леню за локоть:
— А мне надо в шкуре сайгачьей побывать. Кстати, почему до сих пор нету шкуры? Матвей не умеет стрелять?
— Матвей Илларионович умеет любую здешнюю работу. Так ведь твой табун пугать нельзя. Ищет где подальше.
— Правильно. Какие вы здесь все умные!
— Обыкновенные.
— Да, на природе других не бывает. Вот побуду сайгаком — и поехали ко мне в гости, Леня. Я живу на Чистопрудной, у меня комната большая. Неделю пьянствовать будем.
— Ты пьешь?
— Нет. Был алкоголиком для интереса: узнать, что это такое. Интересно, с чертями общался. Один, старый, щербатый, желтоглазый, вонючий, другом стал. С вечера придет, в углу на корточки присядет и хихикает. Швырну ботинком — исчезнет. А лягу спать — к ногам на краешек кровати присядет и давай рассказывать про чертячью жизнь. У них, оказывается, Леня, все по-другому: живут вечно, но никаких удовольствий, кроме пляски на человеческих душах. Котлы со смолой, сковороды — вранье, он мне поклялся. За твою душу, говорит, повышение получу, так что командуй — бутылочку, женщину? И доставал, приводил. Интересно. Но надо уметь остановиться. Без лечения, самому, собственной волей. Я смог.
— Если интересно, зачем трезветь?
— Имеется причина. Важная. Он не сказал мне, куда денется моя душа. Что с ней будет, когда они отпляшут на ней. Говорит — смертельный запрет. А я не люблю запретов. Решил вернуться к людям. Понял: надо самим все познать, даром нам никто ничего не дает. Мы — для познания мира.
После таких откровений Леня-пастух терялся, у него было всего восемь классов образования, ПТУ, два года службы в армии танкистом, где и случилась с ним беда: на учениях танк перевернулся на круче и загорелся, никто не погиб, а у Лени с того времени начала болеть голова, он стал бояться техники — тракторов, автомобилей, станков… И пришел в Седьмой Гурт, вспомнив, что здесь когда-то жили, померли его дед и бабка.
Ходок продолжал философствовать:
— Надо быть пьяным, Леня, работой, степью, тайгой, женщиной… Отвратительны, опасны трезвые. Злые они. У меня сосед смотрит передачи об алкоголизме и наслаждается: вот свиньи, до чего себя довели! А он за все свои семьдесят лет ни к рюмке, ни к делу истинному не притронулся. Его и на работе держали за то, что не пьет, для назидания другим. Великим себя чувствует!
Леня был опьянен степью, он вдохнул, впитал ее в себя, ибо гуртовская жительница Верунья лечила его травами, успокаивала наговорами: он боялся глухих стен, темноты, и Верунья сшила ему белый просторный полог, за которым днем было прохладно, а ночью светло. Леня вылечился, но не хотел уходить из Гурта, боялся потерять простор, воздух, степные травы. Боялся, наверное, там где-то, среди домов и людей, отрезветь.
Он все это говорил Ходоку, тот понимающе кивал и советовал обзавестись женой — найти тихую, работящую, способную рожать детей, чтобы не опустел Седьмой Гурт — живое, красивое, может, лучшее на планете место. Они тогда не знали, что невеста, Маруся, сама придет в «лучшее место».
Наконец Матвей Гуртов привез на осле Феде крупного сайгака, желто-рыжего, с белым подгрудком, отменной породы, снял с него шкуру и хотел выделать ее, но Ходок попросил лишь соскоблить жир и мездру, сам принялся помогать и надел сыромятную, пахнущую диким зверем шкуру на голое тело; попросил зашить ее вдоль живота, по разрезу. Глянули гуртовики — ужаснулись. Матвей горько помотал бородой, Верунья в страхе перекрестилась, Леня-пастух глупо расхохотался. И было отчего: из лохматой шкуры сайгака-самца торчала не менее лохматая человечья голова, конечности — в кожаных ичигах ступни, обтянутые кожаными рукавицами кисти рук. Ребристые витые рога Ходок прикрепил к шкуре на затылке. «Ничего, — сказал, — что будут не на лбу — важен символ». И еще попросил пришить к животу сумочку для еды. «Стану немножко сумчатым», — пошутил.
Уже вечерело, Верунья собрала ужин, Ходок наскоро поел, попил чаю, вымолвив, что теперь придется перейти на воду из речки Гурт, положил в сумочку сухарей, пшеничного зерна, пожал каждому руку (Верунья до сих пор говорит: «Рука холодная, колченогая, копытцем…») и заспешил в степь, позволив Лене проводить себя лишь до плотины. Едва не заплакал Леня, увидев, как Ходок, приноравливаясь к шкуре, то пробовал бежать, то падал на четвереньки, то отдыхал, сидя столбиком, напоминая издали большого сурка у норы.
Несколько дней его никто не видел, а потом Леня погнал свою отару к сайгачьему водопою. В саксауловом буераке, где он пережидал полдневную жару, уже не надеясь встретить Ходока, тот сам подошел к нему, да так неслышно, что Леня вздрогнул: всякая чудь, миражи, видения мечутся в горячей степи. Не поздоровался Ходок, не подал руки, чуть поодаль упал на бок головой в тень, сказал хрипло и прерывисто:
— Прости… духом твоим боюсь заразиться.
Он похудел и еще больше ссутулился, шкура на нем заскорузла, стиснула его панцирем, но он к ней, видимо, вполне приспособился, только сидеть по-человечьи не мог, да это его мало печалило: ведь сайгаки сидеть не умеют. Ранее свежие, зорко-внимательные глаза его потускнели, дико закровавились, утонули в набухших веках. Костистые ноги и руки на зное и ветре начали обрастать рыжими волосами. Ходок показал свое жилище — саксауловые ветки в саксауловом низеньком шалашике, больше напоминавшем лежку зверя. Но был он все-таки человеком, и Леня-пастух сказал: