ИДУЩИМ ОТКРОЙСЯ, ДОРОГА!

Поздним вечером пришел из степи Леня-пастух, снял свою робу у порога, навеял в комнату крепких запахов пота, овечьей шерсти, горькой полыни; и дикости, и ветрового пространства. Авенир едва не чихнул — такой терпкой веселостью запершило нос и горло, — сказал, покашливая:

— Ого, как тебя напитало!

— Не спишь? — хрипло-устало спросил Леня. — Тогда свечку зажгу. Нога-то как?

— Двигаюсь. Разминаю.

Леня зажег свечу, накапал воска на опрокинутую поллитровую банку, укрепил свечу. В мерцающем красном свете его лицо, потное, худое, с низко упавшим чубом, казалось вырубленным из дерева и гладко отлакированным. Он вышел во двор, послышался упругий плеск воды, вернулся мокрый с головы до ног, растерся жестким холщовым полотенцем, достал чистую гимнастерку и брюки, яловые сапоги; одеваясь неспешно, основательно, спросил:

— Тебе не сказали?

— Что?

— Маруся ушла.

— Ушла? Куда?

— Отсюда одна дорога — туда, откуда пришли вы.

— Ты хочешь сказать…

— Уже сказал. Скажи лучше ты: так ей все и выдал напрямую?

— Не совсем… хотел по-хорошему… — Авенир вскочил, сел к столу, потом заходил в трусах и майке от Лени, стоящего у порога, до глухой стены с застекленными фотографиями, полубаяном на комоде, домброй на гвозде, в красных сумерках, вдруг показавшихся ему мертвенно пустыми, обреченно печальными. — Пойми, не мог же я врать! — Авенир помотал встрепанной головой, чувствуя, как в ней нехорошо все мутится, точно перед потерей сознания от удара, падения. — Нет, не оправдываюсь, глупо, по-дурацки получилось, не сумел с девчонкой поговорить толково! Поучал, прикидывался чуть ли не батей родным. Просто говоря, струсил, побоялся лишних хлопот. Не ушла бы Маруся, подумай я хоть немного о ней. Где там! Все о себе, каждый о себе, своей душе, личности, неповторимости… Явились, возмутили, передрались… Тьфу!

— Не надо, — морщась и вздыхая, сказал Леня. — Сядь, успокойся. Ты не виноват. Никто не виноват. Так получилось. Жизнь так решила. Ты видел степь. Разве можно обещать, что обязательно вернешься из степи? Мы мало распоряжаемся жизнью. Она пока выше нас.

— И когда можем — не хотим.

— Это кажется, что можем.

Леня уложил в солдатский рюкзак штатские брюки и белую рубашку, полотенце, мыло, бритвенный прибор, еще что-то в газетных свертках, бросил рюкзак на одно плечо, выпрямился.

— Ты куда? — удивился Авенир, наконец заметив серьезные сборы хозяина дома, подхромал к нему.

— Пойду тоже.

— За Марусей?

— Ее не догнать. Пока на Кара-Тургай. Там посмотрю.

— А я? Давай вместе.

— Был самум, был ливень, будет жара. Твоя нога не дойдет, Авен. Отдохни. Дней через пять старейшина проводит тебя. Ну, жми руку Лене-пастуху, поэту Седьмого Гурта. Наверняка не свидимся.

— Может, утром, Леня?

— По холодку приятнее. А насчет другого… волки сыты, людей в этих местах нет.

Леня пожал руку жестко, вышел, не прибавив слова, шаги его прозвучали коротко и словно бы оторвались от земли. Все затихло, заглохло; Авениру почудилось, что он перестал ощущать свой вес, и если заговорит, не услышит своего голоса; лишь ныла, будто звучала болью, жестко пожатая Леней рука. Хотел ли он поделиться силой, товариществом или намекнул: ладно, прощаю, но помни — есть Леня на земле, с нежным характером и железной рукой, обойди его в другой раз, ибо характер может перемениться? Теперь не узнать.

Догорела свеча, в лужице расплавленного стеарина утонул фитилек, едко запахло жженым птичьим пером, дом отяжелел темнотой, а окна точно прорубились в самое небо густая синь, белые живые звезды наполнили их; где-то высоко, нетленно светилась огромная степная луна; даже чуткие, настороженные гуртовские собаки присмирели от великой и чистой тишины.

Авенир видел, чувствовал, осязал степь — ее угрюмые рыжие увалы, мерцающие слюдой дюны, черные горбы выперших из преисподней гранитов, седые чащи колючего, злого саксаула, зеленые лужайки в глубоких буераках, — совсем иную, не из книг и кинофильмов, живую и живущую степь, трудную для жизни, прекрасную для обитания, — страну будущих людей.

Он отметил по ощущению времени: Леня прошел мимо холма с каменной пирамидкой и, возможно, поклонился праху Ходока, упокоенному степью. А где-то впереди по самой короткой дороге к цивилизации движутся Гелий и Иветта, за ними — Маруся… Степь в эту ночь не пуста.

Леня найдет Марусю. Как они встретятся?

Гелий и Иветта вернутся в Москву. Что они скажут о нем, Авенире Авдееве? Приболел? Занялся степной экологией?

Ведь будет же встреча, ее не избежать. О чем-то придется говорить друг с другом, чтобы жить и работать дальше. С категоричным кандидатом Стериным все или почти все ясно: опростев, впав в перцепцию, «низшую, беспамятную форму духовности» (как сам объяснил), и по способу предков расправился с нудным любовным треугольником — лишил физических чувств соперника, принудил милую сердцу бежать в семейную жизнь. Но там, среди блеска и ярости городской жизни, снова став элегантным и современным, он, конечно, извинится перед другом Авениром, попросит не помнить зла, перейдет на юмор, иронию и скажет что-нибудь такое: «Все мы немножко лошади, собаки и даже обезьяны; последнее наиболее отвратительно!» С ним ладно, он все-таки ясен и едва ли существенно переменится — сложился, разметил свою жизнь, подобно знакам на перфоленте. Совсем иное — Иветта Зяблова. О чем, как заговорит она при встрече? Или по праву вышедшей замуж не станет упрекать себя за прошлые ошибки и грешки: разбирайтесь сами, вы мужчины? Ведь «у женщины прошлого нет разлюбила и стала чужой…».

Но это неправда. Прошлое есть, должно быть, пока человек обладает памятью. Как можно забыть степь, Седьмой Гурт, его тихих жителей? Как может забыть Иветта дни, недели, когда они почти не разлучались: кино, кафе, вечеринки с музыкой-диско, поездки на дачу и даже поход в старую Москву, на старую улицу, к старику Поласову, о котором Иветта сказала: «Счастливый старый человек, а я думала, стариков счастливых не бывает»? Она не хотела видеть Гелия Стерина и, если Авенир вспоминал друга, с холодным хохотком шутила: «Давай отдохнем от этого элемента из периодической таблицы Менделеева».

Однажды, навестив ее отца в Боткинской больнице, они поехали за город. Иветта вела отцовскую «Волгу» так, будто старалась разбить ее, автоинспектор сделал прокол в талоне, но она только рассмеялась (Авенир подумал: нервничает из-за отца). Несколько раз она съезжала на обочину, завидев красивую лужайку, расстилала скатерть, ставила бутылку рома «Гавана клуб» выкладывала бутерброды, пила, заставляла пить Авенира. Дача Зябловых оказалась пустой, хоть и заверяла Иветта перед поездкой, что их ждет расхворавшаяся от одиночества мама. Они пили на софе, целовались. Потом Иветта приказала раздеть ее. И смеялась, видя, как растерялся Авенир: «Милый мальчик! Ты не имел делишек с девушками?» Начала раздеваться сама, но ей сделалось дурно, пришлось принести тазик с холодной водой, умывать класть на лоб мокрое полотенце. Сонная, она звала Авенира лечь рядом, обнять, успокоить ее. Авенир сидел в кресле, держал вялую, потную руку Иветты и лег на диван уже под утро, когда она наконец уснула. Проспал он до половины двенадцатого, вскочил от взревевшего вдруг голосом ирландца Джо Долана магнитофона: «Маленький мальчик, взрослый мужчина…» За накрытым столом сидели Иветта и Гелий Стерин. Они дружно расхохотались, поднесли коньяку, дали закусить. Смеялся и Авенир, радуясь такому сюрпризу: оказывается, Иветта съездила в Москву, нашла Гелия, привезла и успела кое-что приготовить из еды, пока Авенир спал. Было весело, бегали купаться на водохранилище. Гелий солидно подшучивал: «Ай-ай, проспал девушку!..» Иветта не выпила даже сухого вина, сказав, что ей, водителю, надо целехонькими доставить мамам и папам подгулявших мальчиков.

С того дня они перестали бывать наедине. Почему? Не хотела Иветта, говоря: «Мы друзья, нам надо всегда вместе». Авенир чувствовал: чем-то отдалил Иветту, не так поступил, не то сделал. И догадывался, и не хотел признаться себе в этом… Неужели она желала, чтобы ее взяли, как брали женщин тысячи лет — попросту, грубовато, зато решительно и надежно? Ведь и самая современная женщина может устать от своей неуправляемой свободы — так, что ли? Если так, то здесь, в степи, Иветта отомстила ему — ушла за более решительным.

Значит, не о чем говорить. Значит, переболей, смирись.

Тебя обидели? А ты обидел Марусю и Леню. Ты не хотел? Но разве сговаривались заранее Иветта и Гелий?..

Меркли звезды, слабел заоконный свет, будто синь наконец просочилась в дом, разбавила глухую темноту и посерела. Петух прохрипел за толстыми саманными стенами курятника, как из потусторонней жизни. Пожаловался кому-то сонным блеянием ягненок. Плоской тенью пересекла белый двор овчарка, где-то у колодца долго и звучно хлебала воду. Низко пролетела седая степная сова, круто упав к каменной ограде: закогтила мышь. Синью, будто небесная синь упала на степь, проступил ближний увал, за ним вскоре обозначился второй, третий… Степь, тесная, невидимая ночью, выстилала светающее пространство во все четыре стороны.

По ней шли четыре человека. Лишь в полдень они спрячутся в сырые буераки, чтобы перемочь зной. И только один из них, пожалуй, будет идти.

Авенир встал, зачерпнул ковшом воды, пил и не мог проглотить горький комок в горле; и вода была жесткой, горькой, что не удивило его: все напиталось горечью.

Он выбрался на крыльцо, сел. Седьмой Гурт оживал, насупленный, невообразимо маленький. Жалость к нему, вина перед ним всколыхнули Авенира, пробудили от тягучих раздумий, и он заплакал. Глазами, раскрытыми светло и необъятно, он видел: словно бы в застекленном отдалении гнал на выпас отару старейшина; темноликая старуха Верунья доила коз, выпускала к запруде птицу, а затем подошла и оставила на ступеньке крыльца, рядом с ним, кружку молока, белую, из нового жита лепешку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: