Буркало нравились фруктово-овощные рынки, народ разнообразный торгует, просторны, веселы прилавки; подходи, спрашивай, откушивай; вон усатый кацо кавказской национальности громко расхваливает персики, здесь калужская молодка, похохатывая, предлагает пучки редиса и моркови; «Каротелька, кому сочненькая каротелька!» Рядом с нею хитроглазая старушонка-дачница петрушку и укроп выложила, а из дерматиновой сумки «синенькие» выглядывают — наверняка магазинные, на спрос. Дальше — медовые, ягодные, грибные, картофельные ряды. У стеклянной витражной стены — цветочницы выставились, оттуда прямо-таки сияние бело-сине-розовое. Где еще купишь таких сахаристых помидоров, тугой картошечки-синеглазки, окропленного водичкой лучку-порея, курского штрифеля, полтавской вишни?.. Фруктами и овощами Буркало питается исключительно рыночными.
Торговый зал кругл, его стеклянная сфера насквозь пронизана утренним светом; в городе машинная и людская теснота, воздух горчит асфальтовой пылью и бензиновым перегаром, а здесь свежесть поля, сада и огорода.
Буркало ходит вдоль прилавков по кругу, приценивается к товару, заговаривает, пошучивая, с торговками и непременно пробует на вкус малосольные огурчики, пластики редиса, ломтики помидоров красных, розовых, желтых, бросает в рот вишни; поддел горсточку черной смородины; у кацо скушал дольку персика, похвалив тонкий аромат южного фрукта… Прошел по рядам дважды. Решил в третий раз насладиться торгово-рыночной щедростью, допробовать кое-каких деликатесных солений и маринадов. Он знает, что своей внешностью, строгим и чуть ироничным поведением выделяется в покупательской толпе, заметен продавцам, которые обычно уже через десять — пятнадцать минут начинают подозревать в нем ревизора или, самое малое, общественного контролера, и не стесняется лично для себя сбивать цены почти на все покупаемое: упорный взгляд, мягкое, с намеком покашливание, мелкая придирка, скажем, к недостаточной белизне халата — и расторопные руки по ту сторону прилавка отмеривают, отвешивают с припуском, благодарно принимая копейки и рубли, определенные самим Буркало.
Свой третий заход он начал с грибков; прищелкивая языком, схрумкал пару маринованных белых, затем у соседки поддел щепотью и отправил в рот квашеной белокочанной капусты, щедро приправленной тертой морковью и тмином, а когда передвинулся к бочонку соленых помидоров-сливок под дубовым и смородиновым листом, услышал вдруг позади возмущенный ропот грибницы и капустницы; он удивленно повел медленным взглядом на них, покачал головой пристыжающе, но ропот внезапно, как невидимое пламя, перекинулся дальше по рядам, а вот уже слышатся наглые выкрики: «Кто он такой? Почему все лапает руками?», «Знаем его, пока не нажрется — не купит!», «Хам какой-то!», «Документы надо проверить! Позовите милиционера!..» И еще что-то еле уловимое, скандальное. Буркало отошел в сторонку, чтобы его видели и самому лицезреть всех возмущенных, сдвинул со лба замшевый берет, чуть распахнул полы кожаной куртки, показывая орденские колодки и университетский ромбик, поднял руку, как бы угрожая и заодно прося слова. На какое-то вполне ощутимое мгновение торговцы примолкли, их замешательство стало обращаться в обычное покорное почтение к нему — это явно уловил Буркало, — но из толпы покупателей вдруг прокричал молодой бородач студенческой внешности:
— Да это Буркалович! Я его знаю, на «Мосфильме» мимансом снимается. Смотри, какой любитель разносолов! Начальство из себя разыгрывает перед колхозницами.
Рынок загудел смехом, руганью, улюлюканьем, казалось, вся огромная окружность зала отозвалась стеклянным звоном, зеркальными бликами, в которых Буркало тысячи раз отражался, запечатлялся, уничтожался и мог вообще исчезнуть в ревущей, глухо замкнутой сфере из стекла и железа.
Он пригнул голову, огляделся проворно, ища глазами дверь и наиболее свободный проход, шагнул, чтобы немедленно покинуть пустое пространство вокруг себя, и не смог: кто-то крепко ухватил, его под руку. Глянул. Около него стояла женщина в синем халате и такой же шапочке — работница рынка. Она резко помахала над головой свернутой газетой и, когда гомон немного поутих, выкрикнула:
— Чего разорались, оглоеды? Вот ты, ты, ты… — женщина тыкала газетой в сторону ближних торговок, сразу пригнувшихся за своими весами. — Я вас не знаю, да? Обидели вас, ограбили, спекулянтов проклятых? Ну, кто недовольный, иди сюда!
Молчание установилось всеобщее, ближние торговки смущенно заулыбались: мол, прости, начальница, виноваты, ошиблись; дальние торговцы принялись деловито, как вовсе непричастные, продавать свои фрукты-овощи; даже покупатели, точно их могли прогнать от прилавков, благоразумно и поспешно начали наполнять товаром свои сумки; исчез, уничтожился, сгинул ученый бородач.
Женщина повернулась к Буркало и, не выпуская его руки, спросила:
— Оскорбили?
Он молча кивнул.
— Такого человека… Да мы их с землей сровняем! — У нее появились крупные слезинки под глазами от едва одолимого негодования. — Да я им потроха выпущу. Пошли!
Она вела Буркало к выходу, чуть пожимая ему руку, и говорила взволнованно, что давно уже заметила его, поняла, какой он особенный, ни на кого не похожий человек, всякий раз, когда он появлялся здесь, она издали любовалась им, но не осмеливалась подойти и все ждала ждала — вот что-нибудь случится, и она подойдет к нему, скажет, как он ей нравится, — ну каждым своим взглядом, осанкой, походкой, одеждой, и она знает, что он приезжает на рынок то бородатым, то очкастым и большеносым, — это тоже до головокружения восторгает ее; раз видела его с молоденькой девушкой, и девушку эту полюбила, потому что она рядом с ним, нужна ему и, значит, хорошая… А сегодня такое везение, сама судьба помогла ей приблизиться к нему даже защитить от наглой толпы.
Возле черной «Волги» они остановились. Буркало посмотрел женщине в глаза, И увидел себя в доверчиво раскрытых серых овальцах дважды отраженным, словно повторенным, и с легким страхом почувствовал: горячие, резковатые глаза женщины понемногу вбирают в себя его душу. Вот он почти опустел, ощущает лишь свое отяжелевшее, как бы ненужное тело, ему теперь нельзя, невозможно уехать ополовиненным, без своей внутренней сути. А женщина не отдаст, не сможет отдать взятой части его души, ибо, он хорошо видит это, она сама навсегда опустеет, ей не по силам теперь вернуться к себе прежней, она просто откажется дальше жить на свете.
Буркало открыл дверцу машины, сказал:
— Садитесь.
Проехали одну, другую улицу, и он, не раздумывая, повернул в сторону своего дома, ясно осознав: нечто живительное и радостное исходит от рядом сидящей женщины, и так будет всегда, потому что она — та единственная, явившаяся в жизнь только для него и ради него. Они могли разминуться, но мудрая судьба свела их.
Открыв квартиру, Буркало пропустил женщину вперед. Она оглядела прихожую, осторожными шагами прошла в гостиную, постояла, затем глянула в кухню и кабинет, вернулась к нему, изумленно воскликнула:
— Все, все мне нравится! — И погладила умную таксу Клару, покорно сунувшую голову ей под руку. — А нарисованная библиотека — это же нигде не увидишь. Вы такой умничка!
— Один вид книги устраняет печаль сердца, — пошутил Буркало когда-то вычитанной арабской пословицей.
— Ой и правильно! Зачем их покупать, если на них в основном смотрят. Вон мои торговки, редкая без книжки домой едет, а зачем они им, этим оглоедкам? Для форсу только.
— Вы кем на рынке?
— Заведую холодильником.
— О-о!
— Они у меня вот здесь все! — женщина показала Буркало стиснутый кулак, белый и нежный, не тронутый грубой работой, но силы уверенной, прирожденной.
Он помог ей снять форменный синий халат, она причесала у зеркала короткие, как и полагается деловой женщине, волосы, повернулась к нему, подала ему тяжеленькую руку, он повел ее в гостиную, усадил в кресло, спросил:
— Чем вас угостить?
— Ничего не надо. Я с вами — и ничего не надо. И не зови меня «вы» — кто я такая против вас? И садись вот сюда, рядышком. И слушай. Я тебе вот что скажу: у тебя, вижу, нет жены, нет детей. У меня — муж, но, считай, тоже никого. У таких семей не бывает. Такие, если не найдут друг дружку, одинокими живут. Мы особенные. Только один для другого. И любить мы никого не можем. Только самих себя. Да еще — я тебя, ты — меня.
— Да, да, — согласился Буркало, непривычно волнуясь, ощущая нежное и горячее биение своего сердца, глядя в теплые, немигающие глаза женщины и вновь видя себя заключенным в серые, резковатые овальцы. — Да, все точно, правильно, ты умница, ты… как тебя звать, скажи, пожалуйста, я хочу в сердце свое принять всю тебя и твое имя.
— А тебя, любимый?
— Буркало. Не очень красиво, да?
— Что ты! Все твое прекрасно. Я буду Буркалка. Твоя Буркалка. И никаких мне имен не надо. Что было до тебя, пусть там и останется.
— О-о… — простонал Буркало, почти теряя сознание. — Откуда это? Почему? За что?.. Я ведь во сне видел — у меня жена Буркалка. — Он упал на колени перед женщиной своих мечтаний, стал целовать ей руки, и первые слезы за долгие годы одиночества, слезы умиления, восторга, невыплаканных обид и предчувствия не бывалых радостей, полились из размягченных глаз Буркало на руки единственной теперь для него женщины, а затем он уронил голову в ее колени, бормоча: — Это ты, я чувствую, знаю. Почему так долго шла ко мне? Почему я тебя не искал?..
Буркалка гладила жесткий ежик Буркало прижимала его голову к своему животу — успокаивала, как успокаивают родного, понятного до малейшего всхлипа ребенка, — а когда он притих, словно бы задремав, Буркалка легонько подняла его голову, склонилась, поцеловала в лоб, в каждый глаз отдельно в губы и сказала твердо, внушая ему свою решимость.