ГЛАВА ПЕРВАЯ

Выйдя из дома на сырую площадку крыльца, он остановился, оглядывая двор, хозяйственные постройки, огород чуть в стороне, небольшой сад с яблонями и грушами, питомник для выращивания лесных саженцев, — разом все «жизненное пространство», как называл он свое подворье, огороженное прочным частоколом.

Неслышно по ступенькам крыльца поднялся к нему пес Ворчун, старый, с буро-седой шерстью овчар, лизнул ему руку, поздоровавшись так и доложив: «Ночь прошла без происшествий». Присел рядом, принялся, подражая хозяину, мокрыми глазами озирать их общее место жительства.

Туман сгущался сразу за подворьем, будто не смел одолеть частокол; он пах гнилостной затхлостью и был подвижен: смутно клубился, восходил к небу, темными космами выстилался по земле и, чудилось, еле внятно клокотал.

При полном безветрии тяжелое движение пара — без направления, как над огромным мерно кипящим котлом, нагоняло оторопь даже на него, привыкшего к почти всегдашним утренним туманам в этой необычной местности.

Жестяный флюгер-петух на высоком коньке крыши виделся почти весь. Туман средней плотности, подумалось ему, взойдет солнце, пробудятся ветерки — рассеется, опадет моросью.

Неощутимый ток воздуха принес вдруг из непроглядного пространства чистый и острый запах фиалок. Он вздрогнул, на миг поддавшись давно знакомому обману: где-то неподалеку, вон за теми космами тумана, просторно зеленеет фиалковая поляна… Тряхнув головой, он как бы окончательно вернулся из полусна в реальную жизнь, сказал себе:

— Ну, Иван Алексеевич, приступай к исполнению своих обязанностей!

Эти слова, повторяемые им каждое утро, хорошо понимал пес Ворчун, первым сбежал со ступенек крыльца и, словно бы прокладывая путь хозяину, затрусил к сараю, где мирно уживались под одной крышей коза Дунька и десяток кур с петухом; коза в загончике внизу, куры — на нашестах под крышей.

Он откинул задвижку, распахнул дверь. Из сарая дохнуло сухим теплом мятой травы, козьей шерсти, птичьего помета; облачко тепла потеснило наружную сырость, стало медленно растекаться по двору, насыщая его запахами жизни. Со старой рябины у дома слетела стая воробьев на утреннюю поживу возле кур; из лепного гнезда за наличником окна выпорхнула ласточка, ввысь и вкось рассекла туман, исчезла (в том месте, чудилось, засочился свет); крупный уж Иннокентий выполз из норки под крыльцом, вскинул лакированный пятнистый ромбик головы и, помелькивая раздвоенным жалом-языком, принялся как бы на вкус определять воздух сегодняшнего утра; отозвался и еж Филька, несколько раз сердито фыркнув: мол, я тоже здесь и пока жив-здоров; проснулись пчелы в ульях под яблонями, тоненько и сердито зазудели около летков, не осмеливаясь лететь с подворья в туман. Не хватало лишь кота Варфоломея, но тот всю ночь гонял во дворе мышей, только под утро впрыгнул в открытую форточку и теперь заслуженно спал на дерюжном коврике у кровати хозяина.

Выпустив кур и посыпав им пшена, он пошел в дом, взял подойник, полотенце и ковшик теплой воды, не забыл прихватить с вечера приготовленную горбушку хлеба; вернулся в сарай, неспешно, наговаривая ласковые слова, скормил хлеб сонноватой, пахнущей травяной жвачкой и молоком Дуньке, потом, присев на низенький стульчик, сполоснул, насухо протер вымя и сильными, резковатыми сжатиями ладоней подоил козу. Она отдала молоко до капли. Он сказал ей: «Спасибо, милая», повел со двора и неподалеку от частокола изгороди, посреди лужайки из сеяных трав привязал к железному колышку, припустив достаточно веревки.

Дунькиным молоком, густым, чуть желтоватым, радующим и видом и вкусом, он поделился с жильцами подворья: псу Ворчуну налил в миску, ежу Фильке — в плоскую консервную банку; воробьи подбирали пшено на куриной площадке. Петух Оратор сердито прокукарекал в туман, призывая запропастившееся солнце, поперхнулся сыростью, заворчал недовольно и повел шкодливое семейство к изгороди на кучу торфяного перегноя. А вот и частая гостья явилась — верещит на коньке крыши сойка, возмущается: «Вшё съели, вшё!..» Прилетает она из дальнего леса, километров за пять, и ее тоже подкармливает хозяин. Недолюбливает он, пожалуй, только ворон, но терпит, тоже ведь живые существа; и от них какая-никакая польза — мусорный ящик исправно очищают.

Теперь можно заняться собой, — неспешно думает он. Идет за дом. Здесь из-под древнего камня высверкивает струйка воды (будто камень выдавливает ее) и по деревянному желобу стекает в бассейн, с выложенными камнем стенками и песчаным дном. Вода льдисто-прозрачна и на вид тверда: ступи, кажется, на ее поверхность и шагай, как по льду. Он раздевается до трусов — вот ведь, ни единой человеческой души вокруг, а совсем голым купаться не может: все мнится некое Око, за всем и всегда наблюдающее, да и живности сколько на его подворье, — окунается с головой, плавает, чуть вскрикивая от родникового холода воды; десять метров в одну сторону, десять — в обратную.

По желтой песчаной дорожке трусцой бежит в дом. Ласточка, вернувшись с мятым мотыльком в клюве, резко снижается над ним, словно проверяя, он ли это, и, овеяв ветерком ему спину, камнем падает за наличник окна, где сидит на гнезде подруга; оттуда слышится цвирканье, клекот — легкая утренняя перебранка: наверное, долго летал супруг, и добыча оказалась не столь вкусна… Все это отметилось в его памяти мгновенно, четко, сразу и забывшись, ибо он уже в доме, растирается полотенцем у горячей печи, с хищноватым гудением выжигающей из березовых поленьев сухое тепло. На плите позвякивал крышкой кипящий чайник.

— Чаек готов, Иван Алексеевич, садитесь завтракать, — проговорил он громко, с чуть угодливой просительностью и торопливо ответил себе своим обычным голосом: — Благодарю, тронут вашей заботой.

Он привык к такой вот маленькой игре: будто бы в доме кто-то есть (вероятнее всего, женщина), и этот кто-то, встав пораньше, затопил печь, прибрался в комнате и на кухне, а вот уже ласково к столу приглашает… Чтобы в каждое утро было именно так, он сперва терпеливо управлялся по дому и только потом выходил во двор.

Завтрак его небогат, изо дня в день почти тот же — два яйца, чашка молока, хлеб, чай, — ест он неторопливо, как, впрочем, и работает, и мыслит: жизни впереди много, работы и того больше, мыслям незачем суетиться при его одиночестве, а пища, кому неизвестно, проглоченная в спешке, едва ли бывает полезна.

Подбрасывает в печь звонких полешек, ставит на плиту чугунок с водой, чистит картошку, прошлогоднюю, в усиках ростков, потом моет пшено, мелко нарезает свиное сало, — будет кондер на обед, блюдо не шибко изысканное, но питательное. Да и что можно приготовить в мае, когда старые запасы кончаются, а новое не наросло в огороде, не нагуляло веса во дворе?

Заправив чугунок, он усаживается на диван в горнице. Напольные часы, выпуска девятьсот первого года, глухо, с ворчанием шестеренок отбивают семь утра. Туман за окнами приметно посветлел и еще более оживился — уже в одном направлении промелькивал желтыми, серыми, мертвенно синеватыми всполохами: невидимое пока что солнце пробудило где-то по окраинам долины ветерки.

Это время для него особенное, он называет его «Часом вхождения в жизнь» — свою, здешнюю, и жизнь большого мира. Включает радиоприемник, слушает последние известия. Затем читает газеты. Не свежие, правда (он раз в неделю ездит на мотоцикле в районный городок за двадцать четыре километра, берет почту, подкупает кое-что в магазине), но не большая беда, что газетные новости он узнает позже других людей, у него ведь здесь иное время, не ускоренное всеобщим техническим прогрессом, как бы забытое, не учтенное им. Впрочем, он привык по радио (если, конечно, удавалось добыть батарейки) слушать последние известия, а из газет вычитывать — недельной давности. Будущее старался предугадывать сам. Складывалось даже некое объемное восприятие всего происходящего в мире.

Чтива ему хватало, он выписывал четыре газеты да еще литературно-художественный журнал, самый толстый, — для «культурного просвещения» и чтобы не разучиться нормальному человеческому языку.

В стране идет перестройка, сажают в тюрьмы воров и приписчиков недавнего застойного времени, переводят заводы и фабрики на хозяйственный расчет, открываются кооперативы, передают землю и скот в семейный и бригадный подряд, критикуются ранее неприкасаемые авторитеты, без боязни говорится о демократии; «гласность» и «перестройка» стали популярными словами в мире, не замалчиваются беды социальные, экономические, особенно в сельском хозяйстве: подумать только, крестьяне ездят в столицу за продуктами!..

— Ты рад этому, Иван Алексеевич?

В прошлое воскресенье, когда он отоваривался сахаром, пряниками, спичками в районном магазине, к нему подошел выпивоха Мишка Кнут, рассказал анекдот: «Слышь, приезжает большой дипломат с Запада, говорит нашему большому: как вы справляетесь с перевозками, у вас же транспорт плохо работает? Наш умный отвечает: очень даже просто, везем все в Москву, а из Москвы граждане сами развозят».

Мишка похохотал, а потом вполне серьезно предложил копченой колбасы, привезенной им из столицы. «С божеской наценкой, слышь, в три раза всего. Сутки езды в один конец, понял, да работяге магазинному на бутылку ссудил, не считая ночевки без комфорту в вокзальном скверике. А?.. Только из уважения к твоей исключительной личности и одинокому проживанию на вредной местности». Хотел было он приобрести у Мишки Кнута палку сухой колбасы (по правде сказать, вкус ее позабыл), но удержался, тут же подумав: умру, что ли? Перекупкам не будет конца, если будем перекупать друг у друга то что должно продаваться свободно. Ехал потом домой с ощущением пусть и наивной, а правоты: помог хотя бы так перестройке — не дал выпивохе на водку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: