Помнит Иван Алексеевич, как, стараясь не волноваться, говорил генеральному директору о бесхозяйственности на промтерритории, о невыработанных и брошенных шахтах, об аварийном состоянии шламоотстойников и плотины водохранилища, о провалах грунта, заболачивании колхозных земель; говорил и думал, что все его доказательства бесполезны, — этот грузный человек, выдвинутый из шахтерских низов (Ох, эти выдвиженцы! Почти всегда они покорно служат выдвинувшим их), давно уже превратился в «бойца за выполнение директив», с утра до вечера он отчитывается, рапортует, совещается, информирует, проводит мероприятия, отчитывает, выслушивает разносы вышестоящих, призывает и снова отчитывается. Как он может приостановить производство? От одной мысли об этом его свалит инфаркт. А тут еще сам Леонид Ильич позвонил… Нажмет, мобилизует ресурсы, вдохновит — и увеличит выпуск калийных удобрений; ко многим орденам на его груди авось прибавится и звезда Героя; а там трава не расти — она и не растет на отравленных землях! Зачем думать, если за тебя думают наверху? Они, широко видящие, глубоко мыслящие, выгородят, спасут, переместят… Бойцов не бросают в беде, бойцы нужны, на их плечах производственная громада всей страны.

Так думал и все-таки говорил Иван Алексеевич. А когда почувствовал, что генеральный директор не слушает его, вероятно решая про себя, как построже осадить настырного инженера-многознайку, оборвал свою затянувшуюся речь и прямо сказал:

— Вся эта загубленная земля будет на вашей совести. А я… я останусь ее оживлять.

И увидел совсем неожиданное: генеральный вскинул голову, посветлел лицом, улыбка раздвинула его тяжелые румяные губы — он понял, осознал, что напугавший его инженер всего-навсего фантазер и романтик, а потому неопасен: писать в верха не станет, тем более не поедет в столицу добиваться справедливости, такие до тяжб и жалоб не опускаются, — и это успокоило, даже развеселило генерального, и он со смешком посочувствовал:

— На много годков тут тебе работы хватит!

Часто потом Иван Алексеевич вспоминал разговор с генеральным. Не находил, в чем бы особенном себя упрекнуть, разве что в излишней горячности, но никак не мог себе объяснить, почему вдруг заявил: «Я останусь ее оживлять». Отравленную землю то есть. Наверное, постепенно, в подсознании его, однако вполне определенным чувством зрело это желание и вот в минуту наибольшего волнения выразилось словами, став неотступным решением. Одно, пожалуй, хорошо помнится ему: сказав эти слова, он ощутил необыкновенную легкость в душе, похожую на вдохновение, будто разом очистилась она от житейских огорчений, невзгод и обид, обрела наконец единственную и верную цель.

Для себя обыденного, повседневного, так сказать, Иван Алексеевич куда проще объяснил свой поступок: позвала земля предков, попросила помощи. Это же он говорил всем, кто допытывался — почему да как, в своем ли он уме.

Не осталось у Ивана Алексеевича и какой-либо особой обиды на генерального директора объединения «Промсоль». Кто он такой, чтобы на него обижаться? Замордованный исполнитель приказов свыше. Имей он волю решать и выбирать, да еще смолоду, неужто не проснулась бы в нем натура его работящих, бережливых, совестливых предков, пусть там крестьян или рабочих?.. Иван Алексеевич даже благодарен генеральному: помог как-никак решиться на главное дело жизни. И потом, когда он напросился заведовать покинутыми солеотвалами, генеральный подписал приказ, хотя не имел права низводить инженера до простого учетчика и сторожа. При этом, рассказывали, он проговорил с доброй усмешкой: «Помню такого, как же… Не подпиши я приказа — все равно останется на болоте. Природу очень любит. Надо его освободить».

Генеральный передислоцировал «Промсоль» на новую территорию, наладил ударную добычу руды, успел получить еще один орден, но грянула перестройка, и он был отправлен на пенсию. Ушел с инфарктом, обиженный, всплакнул, произнося прощальную речь во Дворце шахтеров, спросил у президиума, уже мало ему знакомого: «За что?..»

Он не считал себя в чем-либо виноватым.

А был ли хоть один начальник, хоть один шахтер, который обвинил бы лично себя в пагубном опустошении земли? Таких Иван Алексеевич не знал, о таких не слышал. Возмущались многие, да. Требовали наведения порядка, наказания виновных, без упоминания имен, разумеется.

Что же думает о себе он, Иван Алексеевич Пронин?

Времени на обдумывание всего прожитого у него было предостаточно. И вот странность: нет и в его душе ощущения слишком уж большой вины. Работал жадно, не оглядываясь, веря в полезность общего дела. Видел, конечно, осознавал порой беды бездумной работы, но повиновался воле свыше, по крайней мере до разговора с генеральным директором. Он не спрашивал себя: что такое эта воля? Теперь спросил. И оказалось до обидности просто: была — и нет ее. Исчезла вместе с теми, кто породил то волевое время.

Где же виновные?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: