Когда подали чай с медом и маслом, Синьков спросил:

— Не соскучился, Иваныч? Сознайся.

— Чего ж скучать? — ответил, уводя бегающий глаз, старик. — Конечно, людям хорошим рады.

Через комнату, вежливо поклонившись, прошла девушка в городских ботинках, с косой до колен, гладко чесанная на пробор и с серыми глазами. Она напоминала царевну Васнецова, которую увозит Иван-царевич на сером волке.

— Эх, дочь у тебя, — не выдержал Синьков. — И где ты подцепил такую?

Иваныч встал, прошел к дверям и крикнул вслед скрипучим шагам на лестнице:

— Ложись, Агния, и карасин не жги.

— Имя какое, — прошептал Синьков Леониду Викторовичу. — Лес. Озеро. Злой старик. Вот это романтика. Что твоя Маргарита!

— Ну так что ж, завтра можно? — спросил он, когда Иваныч сел на свое место.

Иваныч молчал, потом, переложив руки, ответил:

— Не знаю, как и сказать…

— А что, следят?

— Следят оченно.

— И раньше следили.

Иваныч оставил реплику без ответа.

— Много ходят? — спросил, помолчав, Воробьев.

— Нету делов — не ходят, — тряхнул головой старик.

— Нам лучше. Слушай, друг. Мы пробудем недолго Дней пять-шесть и домой. Будь готов.

Старик сидел как деревянная, одетая в тряпье и разрисованная кукла — даже глаз замер черной булавочной головкой — и вдруг заметил:

— Хорошо, чемоданчики не взяли. Заграничная кожа глаз режет. Мешки способней.

— Тебя напугали, старик, — сказал Воробьев. — Можно подумать — государственную границу переходим.

— А как же?

— Ну ладно. Только вот что. За нами сани пришли, а то и двое.

— Саней не будет, — отрезал Иваныч и опять увел глаз к окну.

— Почему? Как же тогда быть? Не на плечах же.

— В карманах… Не гонитесь за материей. Сахарин, кокаин ноне идут. Сахарин на Сытном по четыре рубля. А кокаин девка берет, которая… та, без цены…

— Со всякой дрянью возиться… — отвернулся Воробьев.

— Как угодно, — сухо заметил старик.

Синьков встал и заходил по комнате, насвистывая.

— Зря свищешь, Аркадий Александрович, — тихо сказал старик.

— А, черт. — Синьков опять сел на стул. — Вот что, Иваныч, что случилось? Почему нельзя сани? Что ты сидишь как китайский бог?

Старик опасливо перекрестился.

— Неможно становится, Аркадий Александрович. Голова дороже денег. Надо переждать…

Синьков взял старика за рукав.

— Петька Гарбуз в охране?

— В охране.

— Ну, так что же? Поссорились?

— Голова дороже денег, Аркадий Александрович. Намеднись двоих пустили налево. Чека наезжала. Начальство сменили. Один бывший офицер есть. Сам ночами по льду ходит.

— Черт. Попался бы мне, — вскинул руки Воробьев.

— В городе мобилизация… Армия объявлена…

— Какая армия?

— Большевицкая… Вы что ж, али не слыхали?

— Так, значит, нельзя? — спросил Синьков.

— Да… можно… — Глаз забегал, как наэлектризованный. — А только долго не засиживайтесь. И процент уже не тот, и царскими больше половины…

— С ума сошел!..

— Зачем же, — переложил руки старик. — Вы уйдете — лови вас, — а мы на месте. Обратно, мы при этом деле и ничего больше не знаем, — он замотал головой. — А у вас оно — вроде пристяжная… Вы свое на другом наверстаете.

— Ничего не понимаю… О чем ты мелешь?

— Все может быть, Аркадий Александрович. Только мы ни в финские, ни в германские дела не желаем. Мы сидим на месте. Коммерческий оборот какой? Покуда можно — пожалста… А только остальное все… Мы никак… — Старик отвел рукою. — Постелют вам тут. Спите позже. А к вечеру поговорим. — Он встал и вышел из комнаты. Девочка взбежала в светелку с матрацами и серыми простынями.

Раздеваясь, Воробьев спросил шепотом:

— Набивает цену, что ли?

— Другое место найдем, — ответил Синьков. — И этот старый черт пустился в политику. Какие-то намеки… Приплел германцев… Чуткий, пес. Но все-таки не угадал… Фунт лучше марки.

Казалось, утро еще ухудшило настроение старика. Его обычное немногословие граничило теперь с молчанием. Но, выйдя из светелки, он гремел отрывистыми приказаниями, а дом молчал, как сераль разгневанного деспота. Агнии не было видно. Офицеры старались шутить, пытались чувствовать себя как в гостинице, но это плохо удавалось. Настроение нижнего этажа проникло в светелку. Приходилось думать, что раздражительность Иваныча вызвана вескими причинами.

В полдень кто-то постучался в дверь внизу. Воробьев выглянул в окно, отогнув край рядна, но уже никого не было. В нижних комнатах шел приглушенный разговор, явно не предназначенный для постороннего уха. Потом опять скрипела дверь, и двое, размахивая руками, прошли к калитке. Меховые шапки скрывали лица. Из-под истертых шинелей выглядывали короткие размятые валенки.

Иваныч поднялся в светелку скрипучим хозяйским шагом, не глядя, подошел к окну, оправил рядно и уронил:

— Отложить бы…

Эта мысль была нестерпима. Все расчеты призывали рисковать. Нужда могла придавить, испакостить жизнь… Во всем этом было так же много прозы, как и в поисках хлеба из-под полы. Вряд ли Маргарите понравилась бы эта светелка и девчонка в валенках с ноги богатыря. Но для Демьяновых эти поездки легко облекались в романтические уборы. Иванычи, купцы и лейтенанты оставались неизвестными. В глазах знакомых, не посвященных во все детали этих похождений, все оправдывал романтический риск…

— Скажи, Иваныч, в чем дело?

— Неспокойно…

— Где, на границе?

— В Выборге, Гельсингфорсе… Красные наступают.

— Вот что. Но поезда идут?

— Вчера свистали.

Синьков и Воробьев разом пожалели, что невнимательно читали газеты. Слышно было, идут какие-то забастовки и стачки… Но где их теперь нет, этих стачек? Затем — какая армия? Что плетет старик?..

— Что-нибудь серьезное?

— Ночью я выходил на озеро… Стрельба. Пушки…

— Я за то, чтобы идти, — внезапно решил Воробьев.

Синьков понял, что Леонида Викторовича манит эта перспектива начавшегося, возможно еще не законченного боя. Сам он предпочел бы запастись более точными сведениями и обсудить этот вопрос обстоятельнее, но просто сказал:

— Хорошо. Пойдем. Там увидим…

Иваныч вышел из светелки и вскоре прохрустел валенками по запорошенному снегом огороду…

Двое спускались на грязноватый прибрежный снег, стараясь ступать меж сугробов. Ветер подкуривал сухой снежок, гнал низкие черно-синие тучи. Берег исчез в какие-нибудь пять — десять минут. Впереди — густо замешенная тьмою даль. Ветер взрывает тяжелые полы бекеш и длинных, до пят, маскирующих на снегу, белых балахонов. Он замирает в складках и потом вдруг шевелится в рукавах, как холодная змея. Все тело вздрагивает. Уши мерзнут, то и дело надо снимать рукавицу, смотреть на компас-браслет и растирать лицо. Закрыть уши нельзя, нужно слушать, как слушает зверь в пустыне.

«Как волки…» — думает Синьков и ощупывает наган за бортом бекеши.

«Война не кончилась… — размышляет про себя Воробьев. — Разведка в тыл, по снегу. И нет проклятой проволоки и мозглых окопов. И какая ненависть…»

Он дышит емкой грудью. Нарочно открывает рот навстречу холодной струе.

Впереди тьма. Ни огня, ни искры.

Глава XIII 

О НЕКОТОРЫХ ЛЮДЯХ ВОСЕМНАДЦАТОГО ГОДА

— В каком ухе зазвенело? — озабоченно выглянула Пелагея Макаровна из своей комнатенки.

Алексей стоял перед кухонным зеркалом, засиженным мухами так, что все отражавшееся в нем казалось изображенным пунктиром.

— В среднем, надо полагать…

— Крученый ты весь. Всех вас теперь покорежило. Нет того, чтобы сказать по-людски.

— Разве важное загадали, Пелагея Макаровна?

— То б сказала, а теперь не скажу. Иди, куда шел.

Она сердито застрочила на машинке.

— Иду к брату да там и останусь, раз вы ко мне немилостивы.

— А ты к кому милостив? — перестала шить Пелагея Макаровна. — По ночам с ружьищем шатаешься, людей пугаешь. Одно беспокойство с вами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: