Когда в темноте блиндажа на вшивой соломе, в лесу у костра, на походах по чавкающей грязи его спрашивали, что он знает про войну и про мир, про землю и волю, про офицеров и солдат, про батраков и баронов, он отвечал обстоятельно, следуя партийной программе, преодолевая свою наклонность к молчанию, к короткой, отрывистой фразе. От предательства его охраняли молчаливая товарищеская защита и не всем знакомый язык. Не удивительно, что в первые дни Февраля его батальон весь расцветился красными бантами, а в Октябре, выбросив из своей среды помещичьих и серобаронских сыновей, крепкой колонной вошел в число тех частей, которые наряду с отрядами балтийских моряков и рабочих-красногвардейцев стали гвардией первых Советов, В бронепоездах, особых отрядах, подвижных пехотных колоннах особого назначения они колесили от Смольного, от Кремля ко всем пяти морям европейской части рабочей Республики.
Алексею несвойственно было принимать людей на веру. Он судил человека по его поступкам. Алексеево внимание теперь не оставляло Альфреда в его энергичной и разнообразной деятельности. Если путь Алексея на фронте походил на степную дорогу — стрелой, где видны далекие цели, то теперь, казалось Алексею, он вступил в лесистые предгорья, где легко оступиться и потерять направление. Лес — это лес. Уместно было остановиться и прислушаться. Подсознательно он решил сделать эту обстановку за широкими плечами Альфреда. От этого внимание его к этому человеку удвоилось.
Веселый, разбитной, легкий на слово, Алексей привык неразговорчивость считать неживостью, сухую сдержанность — неловкостью. Таких, как Альфред, скупых на жесты, на смех, на веселье людей он заранее готов был почесть плохими товарищами, человечками себе на уме. Впервые по отношению к Альфреду он допустил возможность исключения.
Теперь Альфред был военным комиссаром района. Он перевел Алексея в гвардейский полк, наполовину опустошенный самовольными уходами. Сам Альфред был прикреплен к партийной ячейке этого полка, бывал в нем во все дни выдающихся событий.
В те дни не в почете было все, что напоминало бойцу выкрики фельдфебеля и унтеров. Того, кто предложил бы вихрастым молодцам восемнадцатого года коротко остричься или наглухо застегнуть шинель, сочли бы прислужником Николая Кровавого. Революционная шинель — это была шинель нараспашку. Это такие шинели неслись на штурм Зимнего и бежали навстречу крымовцам, чтобы принять бой подальше от застав Петрограда. Винтовка восемнадцатого года была деятельна, но не всегда хорошо чищена. Сапоги были выносливы, но не знали ни щетки, ни ваксы.
У этих бойцов восемнадцатого года было слишком много непосредственной радости, чтобы омрачать ее второстепенными заботами, для которых должен был ударить свой час.
Много удовольствия и гонораров доставило это обстоятельство карикатуристам «Punch’a» и «Simplicissimus’a», легко забывшим босые ноги и возбужденные лица солдат Конвента, героев Вальми и Жемаппа.
Но нельзя было вообразить себе Альфреда в мятой шинели, не застегнутым на все точно расставленные крючки или в нечищеных сапогах. Деловитыми распоряжениями он добивался относительной чистоты не только в помещениях аккуратных и строгих латышей, но и в казармах шумных и непокорных полков гарнизона.
Люди особняка, занятого Советом, и люди нарядного дома на Крюковом канале быстро разместились в представлении Алексея на разных полюсах. Одним он отдавал всю свою любовь, свое сочувствие, другим — всю ненависть первого года революции и собственных молодых, не требующих искусственного подогревания лет.
Столкнуть эти два дома, испепелив один, — вот, казалось, первая задача, какая стоит перед ним лично. Дом генералов, банкиров, офицеров, подслеповатых барственных старух должен пасть. Он еще слишком благодушествует. Он набит барским добром, как ненавистью к Советской власти. Разве можно терпеть такие склады непотребляемых предметов первой необходимости?..
Алексею казалось, что все это существует только потому, что о доме не знает Совет. Офицеры проживают в барских квартирах, по двое на десять комнат, только потому, что об этом не осведомлена ЧК.
Он изложил свои мысли секретарю райсовета. Молодой студент в очках, смертельно задерганный, с дежурной спасительной фразой на устах «Следующий. У вас что?» — хотел было сказать Алексею: «Подайте заявление в письменном виде», но еще раз взглянул ему в лицо, заметил огоньки в глазах и решил, что это не годится.
— Таких домов, как ваш, в Петрограде — несколько тысяч. Нам важнее овладеть предприятиями и наладить доставку продовольствия. Все в свой черед.
Опять план, опять трезвый расчет и осторожность. Что было бы с революцией, если б большевики были так же осторожны на фронтах? Если бы они побоялись разрушить дисциплину?
Этот вопрос остается неразрешимым для Алексея. Откуда в данном случае осторожность? От нерешительности или от мудрой, продуманной политики партии?
Он хотел быть не бунтовщиком, а революционером. Но ненависть к врагам туманила ему глаза. Перед нею отступала крестьянская домовитость. Чтоб уничтожить офицеров, населявших дом, он готов был разрушить это великолепное здание. Всем обликом своим эти люди говорят, что победа революции еще не полна.
Он сказал секретарю, что в его квартире много оставленного генеральской семьей платья и белья. Пусть придут за ним — он раздаст неимущим.
— Не дурите, товарищ, — сказал секретарь. — Придут, конечно, спекулянты. Доставьте все это в райсовет, мы дадим кому нужно. Но помните — доставка своими средствами, — крикнул он ему вслед.
Захваченный напряженной и беспокойной жизнью района, Алексей не сразу собрался на Выборгскую к брату. Чистенькая прежде квартирка Федора Федоровича Черных показалась Алексею запущенной. Дома была одна Ксения.
Он ожидал встретить подростка, каким она была в шестнадцатом году, а теперь перед ним стояла статная девушка с русой косой и крепким огоньком в глазах.
— Садись, дядя Алеша, — пригласила Ксения. — Я приготовлю чай.
Алексей послушно сел. Ксения уходила на кухню, возвращалась, перетирала чашки и, не оборачиваясь, роняла круглые, городские фразы. Она была похожа на Настю, но следующее городское поколение давало себя знать. Она не горбилась и даже закидывала отягченную волосами голову назад. Руки и ноги ее были аккуратнее и тоньше.
— Отец не будет?
— Сегодня у него комиссия в Совете.
— Так, — соображал Алексей. — С заводом он покончил?
— Папа — делегат от завода. — Ксения взглянула на Алексея: — А ты, дядя, у тети Насти?
— Откуда ты знаешь?
— Знакомые живут в вашем доме, Ветровы… близнецы… Партийные они.
Это звучало невероятно. Аккуратненькие барчуки из роскошного дома?
— Давно?
— С апреля семнадцатого года.
— Ну, ладно. — Интерес его к близнецам быстро угас. Он к ним присмотрится. — Так что ж они говорили?
— Рассказывали как-то. Думали — однофамилец.
— Ты что ж, учишься?
— Работаю в исполкоме.
— В партии?
— Конечно!
Ему нравился широкий кожаный пояс, ловко перехватывавший простое платье в тусклую клетку, и высокие со шнуровкой ботинки. Но всего больше нравилась, видимо сознательная, манера держать себя независимо и быстрая речь немногословными фразами.
Федор вернулся поздно, усталый, но не опущенный, а как бы заостренный проведенным в работе днем. Он был еще не стар, сух и быстр в движениях. Утирая лицо, он успел трижды пробежать по комнате и задать полдюжины вопросов Алексею.
От долгого ожидания и от голода — чай был пустой — Алексей чувствовал, как надвигалась на него ленивая дремота, но порывистый, резкий голос Федора вздернул его. Ему лестно было предстать перед братом-революционером в лучшем виде.
— Ты как в Петрограде? Где работаешь? Какие планы? — бомбардировал его Федор, усаживаясь за стол. — Поди, с армией не кончил? Да ты, я вижу, спишь. Ну похлебай супу, да и ложись. Устал, что ли? Ничего сегодня не делал? Ну, от этого еще больше устают. У генерала, говоришь, устроился? Светло, тепло и не дует? Ну и лежи на боку. — Он внезапно рассердился. — А другие за вас работай. Разболтались вы на фронте. Подтянем и вас, фронтовиков-героев, хлебните-ка тылового пшенца полной ложкой. У нас, думаете, здесь праздники да разносолы? Я зампред райсовета, а хлебаю воду с пшеном и об отдыхе не думаю.