Мы вышли из кухни и неспеша двинулись вдоль тесного служебного коридорчика. Здесь приходилось идти друг за другом, и разговаривать было неудобно. Правда, как и все на этом свете, коридорчик вскоре закончился, и я вслед за Патриком поднялась на ветреную галерею.
— Чем могу помочь, госпожа? – буднично осведомился шут – настолько буднично, что с первого выстрела попал в яблочко. Ему, конечно же, удалось меня задеть безо всякого труда.
— Чего это я госпожа?! – немедленно обиделась я. – Я думала, что мы товарищи!
— Товарищи не «выкают», – невозмутимо проинформировал Патрик. Я открыла рот, передумала, снова закрыла. Уел. Вот так вот, взял и уел.
Я остановилась. Он тоже. Понадобилось с полминуты чтобы заметить, что шут улыбается. Дружески так, и совсем необидно.
— Вы меня на семь лет старше, – крайне смущенно пробормотала я.
— А вы меня на семь поколений благородней. Госпожа.
— Хватит! – Я, смущаясь, сунула руки в рукава. – Я поняла.
— Я рад, товарищ. Так, что у тебя за проблема?
— Види… – я, осекшись, решила избегать количественных окончаний, – тут такое дело. Мне нужна консультация специалиста.
Шут присвистнул.
— Ах, вот, как. И в чем же я такой специалист, что ко мне за консультациями ходят?
— В медицине.
— Княжна-а… – Шут, раскинув руки, откинулся на перила галереи. – Ты видела в моих руках оружие. Видела убийства. Какой я, к черту, спаситель жизней? У меня, знаешь ли, менее эпичная специализация.
— Для неблагородного ты слишком грамотно разговариваешь.
— Виноват, исправлюсь.
Я подошла и облокотилась на перила, глядя на грязный двор. Внизу легкой грациозной рысью бежала по периметру левады соловая кобыла. Я вдруг подумала, что ей лучше, чем мне, хотя мы, вроде как, на равных. Она тоже живет в чужом доме, но ее это не беспокоит. Это только нам, людям, все вечно не так. Вспомнились слова Дольгара замужество за лордом – почет и жизнь. Сытая и спокойная жизнь. Будешь в замке жить, есть каждый день и спать на перине, сказал Тадеуш. Чего в этом плохого? Ну, как тебе, охотник? Живешь под защитой крепостных стен, спишь на кровати и ешь каждый день. И сам не рад. Комфортабельная тюрьма с трехразовым питанием оказалась тебе не по нутру. На свободу захотелось. На волю. Спать на земле с ножом в обнимку, выживать – жить. Это и есть жизнь – борьба за каждое ее мгновение. Настоящая жизнь, полнокровная.
А здесь зато тепло и удобно. Нравится? Нет, потому что ты человек. А вот лошади – ей плевать. Лошадь разумнее. Хотя, откуда мне знать, что там в голове у лошади…
Соловая вскинула морду и коротко заржала. Она тоже чуяла приближение весны.
— Ты же вылечил меня тогда. Ты разбираешься.
— Не настолько. – Шут прищурился на пока еще холодное солнышко единственным глазом. – Ты меня переоцениваешь, княжна.
— Я не княжна.
— А я не врач.
— Ты повторяешься, – заметила я.
— Нет. Всего лишь использую проверенные методы.
— Язва.
— У кого? Или что похуже?
— Серьезно. Охотник заболел.
— Неудивительно. И что ты думаешь?
Свежий ветерок гладил руки и ласково перебирал волосы. Уходить с галереи не хотелось.
— Я думаю, простуда... надеюсь, что простуда. У него высокая температура и сухой кашель. Глубинный такой, сильный. Я бы предположила еще воспаление легких…
— Или что похуже, – тихо завершил Патрик. – Ну, и чего ты от меня хочешь? Чтобы я его осмотрел?
— Ну… да, – осторожно кивнула я.
— И ваши с ним желания совпадают? – коварно уточнил шут. Я прикусила язык и расстроилась окончательно. Что верно, то верно – Тадеуш на дух не переносит обитателей замка, включая слуг. Воспринимает их как тюремщиков. Он ведь никого, кроме меня, к себе не подпустит.
— Подсыплю ему снотворное, как вы в Растмиллой подсыпали мне, – буркнула я. Патрик даже выпрямился.
— Не вздумай. На фоне общего ослабления иммунитета это его добьет.
— На фоне общего ослабления иммунитета? – выпрямилась я. – Смотри, не выдай что-нибудь подобное в присутствии Дольгара.
— Не выдам, – спокойно заверил шут. – В общем, так: пока ты не уговоришь своего пациента – фигу тебе, а не консилиум. Не моя прихоть, уж извини.
Я долго смотрела на него, однако он, похоже, отличался железным самообладанием. Просто смотрел на небо с таким видом, будто не человек, а памятник, которому фиолетово, что на него все пялятся. Хотелось задать сотню вопросов – так ведь не ответит.
— Ладно, – сказала я совсем не то, что хотела сказать. – Я что-нибудь придумаю.
Около ворот, как назло, попался Ришцен – пьяный и веселый. И чего меня туда, спрашивается, понесло?..
— Эй, княжна! – окликнул ратник. Он, в отличие от других, не видел во мне ровным счетом ничего благородного, и никогда не расшаркивался передо мной, если рядом не было Дольгара, или, на худой конец, Олькмера. Должно быть, хорошо помнил, как поднял меня из грязной лужи и тащил в замок со связанными руками. Оно и ясно – первое впечатление есть первое впечатление.
— Княжна-а! – повторил Ришцен, и я поняла, что прикинуться глухонемой не получилось – слишком я была близко.
Я вздохнула и подошла.
— Чего тебе?
Ришцен отсалютовал мне фляжкой и широко улыбнулся.
— Слыхал я, подохнет скоро твой браконьер? Какая жалость! А ты теперь его всю жизнь будешь помнить! – с удовольствием завершил он, выразительно посмотрев на мою ногу. Я все еще хромала – должно быть, гончая повредила сухожилия.
Упругий весенний ветер услужливо откинул волосы с лица, когда я, выпрямившись, медленно оглядела Ришцена с рыжей головы до грязных сапог и обратно. Я словно увидела его впервые. Каким он запомнился на дороге осенью – таким он больше не казался, да и не был никогда. Весеннее солнце будто растопило изморозь, искажавшую истинный облик, и слетела ненужная шелуха. Любой человек покажется жестоким и сильным, если он вооружен и сидит на коне, а ты смотришь на него снизу вверх из грязной лужи. Даже Дольгар. Даже Ришцен…
А он не такой. Нет в нем ни силы, ни жестокости. Бессмысленный взгляд прозрачных глаз, непрестанные попытки унизить всех и каждого – Ришцен просто ребенок. Ненужный, нелюбимый, забитый ребенок. И таким он останется навсегда, сколько бы черепов он ни раскроил, сколько бы девок ни изнасиловал.
Мы все – дети. Вначале чьи-то, мы кому-то принадлежим. Мы вырастаем, становимся физически взрослыми, но внутри остаемся все теми же детьми, и все наши детские ошибки, страхи, комплексы не выжечь из души никакими богатствами и никакими достижениями. Были ненужными в детстве – остались такими же и сейчас. Даже когда мы совершаем подвиг, или великое открытие, или пишем картину, мы все равно не нужны сами по себе. Люди будут восхищаться подвигом, пользоваться открытием и любоваться картиной. Картиной – не художником. Это подвиги остаются. А герои – герои всегда забываются. Так устроен человек. Он вдохновляется примерами других, не помня имен, в бесконечной гонке за этим фальшивым бессмертием.
Мне было жалко Ришцена. Жалко и одновременно противно, будто я стираю с лобового стекла дохлых мух.
— Сказать тебе, какое ты ничтожество? – тихо вылетели непрошеные слова. – Нет, пожалуй, не надо. Охотника я вылечу. Смотри, сам не подохни от пьянства.
Пока Ришцен переваривал смысл сказанного и подыскивал удачный ответ, я поспешила удалиться – скандал не входил в мои планы на ближайшее время. Завернув за угол, хотела пробежаться – от малоподвижного образа жизни ныли все мышцы – но поняла, что после укуса гончей и правда, вряд ли побью олимпийские рекорды. Нога болела при каждом шаге и противно подгибалась, как будто каждый раз кто-то ударял под колено. Да и пальцам осталось далеко до прежней ловкости – когда я зашивала рану Дольгара, я в этом убедилась. Со злостью покосившись на злополучную ногу, я уселась на скамеечку около свиного загона. За заборчиком месили грязь подросшие поросята, они столпились поближе, толкаясь, похрюкивая и ожидая угощения, или просто пытались меня разглядеть. Я пошарила по карманам и обнаружила одинокое увядшее яблочко, явно пропущенное Берегиней.