не можем погибнуть, мир не может подчиниться отвратитель
ному германизму; через пять-шесть лет наступит реванш».
В течение всего этого визита Гюго любезен, прост, благо
душен, не пророчествует, как сивилла, и ничего безапелляци
онно не изрекает. Свою значительность он дает почувствовать
лишь легкими намеками, когда, говоря, например, об украше
нии Парижа, упоминает собор Парижской богоматери. Испыты
ваешь к нему признательность за ту холодноватую, чуть-чуть
светскую учтивость, которую так приятно встретить в наше
время вульгарной развязности, когда величайшие знаменито
сти приветствуют вас при первой же встрече словами: «А, это
ты, старина!» < . . . >
Среда, 9 ноября.
У нас уже имелся план императора, план Паликао; теперь
нам угрожают еще и планом Трошю *. Что представляли собою
два первых плана, мы знаем; спаси нас господь от треть
его! < . . . >
Четверг, 10 ноября.
Среди тех, с кем я сейчас встречаюсь, все поголовно чувст
вуют настоятельную потребность в душевном покое, умствен
ном отдыхе, стремятся уехать из Парижа. Все говорят: «Как
только это кончится, — я уеду». И каждый называет какой-ни
будь уголок Франции, пустынную сельскую местность, вдали
от Парижа и всего, что напоминает о нем, где можно будет без-
70
думно пожить некоторое время, позабыв обо всех и ни о чем
не размышляя.
Очень может статься, что великий восемьдесят девятый год,
о котором даже враги и противники не могут слова написать
без расшаркиванья, был не так благотворен для судеб Фран
ции, как до сих пор предполагалось. Быть может, скоро отдадут
себе отчет в том, что с этого года все наше существование
стало непрерывным рядом взлетов и падений (взлеты были
тогда, когда у власти случайно оказывался человек одаренный),
рядом исправлений социального устройства, при котором от
каждого поколения требуется новый спаситель. Французская
революция убила, в сущности, дисциплину в народе, способ
ность личности к самопожертвованию, поддерживаемые прежде
религией и некоторыми другими возвышенно-бескорыстными
чувствами. А то, что от этого еще осталось, было уничтожено
нашим первым спасителем — словечком его премьер-министра:
«Обогащайтесь!» — и примером, который подавал нам вместе со
своим двором наш второй спаситель, говоривший: «Наслаждай
тесь жизнью!» * Когда же все верованья окончательно были
убиты, верховная власть во Франции при посредстве всеобщего
голосования стала осуществляться разрушительными и дезор
ганизаторскими инстинктами низов нашей нации.
Восемьдесят девятый год мог положить начало новому го
сударственному строю у другого народа, народа, по-настоящему
любящего свободу и равенство, народа просвещенного, обла
дающего способностью правильно судить и критически во всем
разбираться. Но для скептической по своему характеру, легко
мысленной и насмешливой Франции режиму восемьдесят девя
того года суждено, мне думается, стать гибельным.
Пятница, 11 ноября.
Раненый пользуется сейчас всеобщим вниманием. Прохожу
по бульвару Монморанси и вижу, как в открытой коляске ка
кая-то дама вывезла на прогулку раненого в сером плаще и в
военной фуражке. Она глаз с него не сводит и поминутно укры
вает ему ноги соскальзывающим с них меховым одеялом. За
ботливые руки, словно руки супруги или матери, все время что-
то поправляют на нем.
Раненый стал предметом моды. Для иных он, правда, пред
мет полезный, нечто вроде громоотвода. Он защищает ваш дом
от нашествия пригородных жителей, а в будущем спасет вас от
пожара, грабежей, прусских реквизиций. Кто-то рассказывал
71
мне, что один из его знакомых устроил у себя в доме лазарет.
Восемь кроватей, две сестры милосердия, корпия и бинты —
словом, все, что полагается. А раненых нет как нет. Устроитель
лазарета забеспокоился о судьбе своей недвижимости. Что ж
он делает? Идет в госпиталь с большим количеством раненых
и вносит не более не менее, как три тысячи франков за то,
чтобы ему уступили одного из них.
Я горячо желаю мира, эгоистически желаю, чтобы пушеч
ный снаряд не угодил в мой дом, не уничтожил собранных мною
произведений искусства; и все же я со смертельной тоской в
душе брел вдоль крепостных укреплений. Я глядел на все эти
работы, которые не смогут помешать победе немцев. И почув
ствовал по виду рабочих, солдат и национальных гвардейцев,
почувствовал по всему, чем выражает себя вовне человеческая
душа, что мир уже заранее подписан, и подписан именно на
таких условиях, какие поставит г-н Бисмарк. И я неразумно
страдал, как от обмана, как от разочарования в любимом суще
стве... Нынче вечером кто-то сказал мне: «Солдаты Националь
ной гвардии? О них и говорить не стоит! Пехота сразу же сда
стся. Мобильная гвардия — та, пожалуй, немного продержится;
моряки постреляют без всякого воодушевления. Вот каково бу
дет сражение, если и вообще-то будут сражаться».
Воскресенье, 13 ноября.
Среди всего, что угрожает сейчас нашей жизни и что ее ско¬
вывает, есть нечто поддерживающее, подстегивающее, даже
заставляющее почти любить ее: это волнение. Ходить под пу
шечными ядрами, отважно пробираться к опушке Булонского
леса и смотреть, как, например, сегодня, на пламя, вырываю
щееся из домов в Сен-Клу, жить в непрестанной тревоге, по
рождаемой войной, которая тебя окружает, и почти непосред
ственно касается, подвергаться опасности, все время ощущать,
как учащенно бьется твое сердце, — есть во всем этом какая-то
своеобразная прелесть, и я чувствую, что когда этому лихора
дочному наслаждению придет конец, — оно сменится скукой,
просто скукой, самой пресной скукой.
Нынче ночью в морозном и гулком воздухе, среди непре
рывной пушечной пальбы, похожей на дальние раскаты грома
в горах, поминутно проносится вдоль всей линии крепостного
вала протяжный и волнующий речитатив часовых: «Слуша-а-
ай!»
72
Вторник, 22 ноября.
Брожу по Булонскому лесу; тоска, порождаемая войной,
усугубляется еще тоскливостью осенней поры. Густая сетка
дождя прячет неясные очертания далеких холмов; на тусклом
небе время от времени появляется белое облачко — стреляет
пушка одного из фортов; с правого берега Сены, сквозь завыва
ния ветра, доносятся иногда отзвуки ружейных выстрелов.
У меня не выходят из памяти, стоят перед глазами бледные,
ослабевшие, больные солдаты, которых только что провезли
мимо меня.
Никто не гуляет, не бродит по лесу, не слышно даже пти
чьего гомона. Я в полном одиночестве. По унылым засекам я
направляюсь к деревьям, под которыми мы сиживали вдвоем
с ним, под которыми я видел его таким печальным. Они тоже
мертвы, эти деревья. Передо мной участки вырубленного бе
резняка. Своими белеющими пнями они напоминают уголки
кладбища. На пустынной дороге валяются в грязи подошвы от
старой обуви вперемешку с сухими сучьями.
Но вот наконец у каскада я натыкаюсь на разбитый под
деревьями лагерь — скопление лачуг, шалашей и хижин, жи
вописно сооруженных из остатков досок, кусков цинка, еловых
веток и глины, с окнами, в которые вставлены подобранные
где-то куски стекла. «Кофейня Каскада» — приют парижских
новобрачных — обращена в лазарет. Вода из верхнего озера
спущена, и вспугнутые моими шагами птицы, искавшие в тине
червей, тучами взлетают над ним. Каскада уже нет; пиупиу *,
устроившись в углублении скал, полощут в тине, оставшейся