мимо меня вооруженный лопатами отряд морской пехоты; он
мигом занимает казарму таможенников, и я с удовольствием
вижу, как тотчас же во всех окнах появляются бодрые и сме
лые лица, с глазами блестящими, точно морская волна на
солнце.
Я подымаюсь по Монмартру среди женщин, еле волочащих
ноги, согнувшихся под тяжестью овощей, по-мародерски со
бранных за городской стеной.
Пусть бы они уже пришли, пусть бы загремели пушки!
Ведь этому конца нет! Я чувствую себя, как человек, который
решился вырвать зуб и вдруг слышит от служанки дантиста:
31
«Господин доктор у себя в лаборатории на пятом этаже; он
занят там искусственной челюстью и не может отрываться от
работы».
Понедельник, 19 сентября.
Все утро гремит пушка *.
В одиннадцать часов я у ворот Пуан-дю-Жур. Под желез
нодорожным мостом женщины повисли на выступах недостро
енной стены с бойницами, взобрались на оставленные рабо
чими лестницы и со страхом прислушиваются к звукам, доно
сящимся со стороны Севрского моста; а внизу в это время
движутся уходящие на фронт батальоны мобильной гвардии,
с трудом прокладывая себе путь в толпе последних обитателей
extra muros 1 с тяжело нагруженными тележками и среди воз
вращающихся в город отрядов Национальной гвардии, смешан
ных с бандами дезертиров.
Солдат засыпают вопросами. Среди них есть пехотинцы из
46-й дивизии, по колено покрытые грязью, какой-то зуав с
ссадиной на лице. По их словам, они были отрезаны; своими
рассказами, своими перепуганными лицами, своим трусливым
видом они словно нарочно стремятся вызвать у людей смяте
ние и упадок духа.
Но несмотря на эти живые свидетельства отступления, бес
порядочного бегства и паники, солдаты мобильной гвардии,
ожидающие приказа выступать, хотя и бледны и несколько
растерянны — у их части еще нет командиров, — все же имеют
самый решительный и надежный вид. Две взволнованные мо
лоденькие женщины, стоящие подле меня, заявляют с милым
задором, что никто, по-видимому, не трусит.
В это время с присущей старым воинским частям военной
выправкой проходит мимо батальон муниципальной гвардии,
и один из офицеров, поравнявшись с мостом и заметив зуава
с ссадиной на лице, кричит толпе: «Задержите этого зуава!
Они нынче утром дали тягу!» И вскоре я вижу, как мобили
уже ведут зуава обратно, под огонь.
Возвращается батальон мобилей; у одного из солдат на
штык наколот прусский погон. Отчаянье, надежда и страх сме
няются поминутно на лицах окружающих, когда они слушают
рассказы солдат.
Вот проезжает повозка с тремя ранеными зуавами — видны
только их желтые лица, красные тюрбаны и часть ружейных
1 Вне стен ( лат. ); здесь: пригородов.
32
стволов. Вот подъехала карета, кучер требует, чтобы его ско
рей пропустили, а в глубине кареты можно разглядеть обши
тый галуном рукав человека, опирающегося на эфес сабли:
это раненый офицер.
Вокруг меня в лихорадочном нетерпении расхаживают сол
даты мобильной гвардии; они рвутся в бой, распевают «Мар
сельезу» и открывают пальбу в воздух, чтобы испробовать
свои патроны.
У себя дома я слышу далекий гул, прерываемый иногда
глухим пушечным выстрелом. На повозке, полной деревянных
носилок для раненых, проезжает у меня под окном солдат На
циональной гвардии.
Подхожу к Пуан-дю-Жур одновременно с возвращающейся
в город небольшой группой зуавов. Это все, говорят они, что
осталось от их отряда в две тысячи человек. А дальше какой-
то солдат мобильной гвардии рассказывает, что в Медонском
лесу до ста тысяч пруссаков, что корпус Винуа рассеялся,
как выпущенный из ружья заряд дроби. Говорит о бомбе, ра
зорвавшейся на двадцать два осколка подле одного из его то
варищей, о неустрашимости и безумной отваге неприятеля:
человек десять, не более, ринулись в атаку на весь его ба
тальон. И чувствуется, что этот солдат во власти безумного
страха, и все его истории — лишь галлюцинации, вызванные
паникой.
По дороге в Отейль, в вагоне, какой-то буржуа рассказы
вает мне, что его сын, здоровый двадцатилетний малый, помо
гал переносить раненых и с тех пор все время дрожит и плачет
и никак не может успокоиться.
Премилая картинка у ворот Нейи. В заторе, образованном
скоплением повозок и мебельных фургонов, застряла тележка,
и везущий ее человек решил передохнуть. Поперек тележки
лежит волосяной тюфяк; по обеим его сторонам нагромождены
стулья, а посредине, вытянувшись во весь рост на пикейном
одеяле, спит безмятежным сном невинности довольно большая
уже, утомленная девочка; юбчонка у нее поднялась выше ко
лен, открыв тонкие, как у козочки, ножки в длинных чулках,
и рот с белыми зубами полуоткрыт в улыбке.
Еще отряд зуавов подле церкви Мадлен. Один солдат рас
сказывает мне с нервным смехом, что никакого сражения, в
сущности, и не было, а сразу же началось спасайся кто может,
что сам он не выпустил ни одной пули. Меня поражает взгляд
этих людей, у дезертира взгляд какой-то тусклый, мутный,
растерянно блуждает и ни на чем не может задержаться.
3
Э. и Ж. де Гонкур, т. 2
33
Брожу по Вандомской площади подле штаба, куда поми
нутно приводят каких-то заподозренных в шпионстве людей.
Среди них замечаю генерала и полковника; в толпе кричат,
что это прусские шпионы и их надо расстрелять. А через не
сколько минут нам объявляют, что они французские офицеры,
вернувшиеся после битвы при Шатильоне. Все словно голову
потеряли от страха.
Обедаю с Пьером Гаварни, на которого случайно наткнулся
в толпе, — он капитан генерального штаба Национальной гвар
дии. Говорит, что с первых же поражений — а ему в качестве
секретаря Ферри-Пизани пришлось побывать в Меце и Ша-
лоне — он был совершенно подавлен всеобщей бесцельной суе
той и неспособностью французского ума сосредоточиться в та
кой ответственный момент на самых насущных интересах. Он
уже несколько раз пытался получить сведения о численности
ружей на Мон-Валерьен * — и все безуспешно.
Сегодня вечером на бульварах огромная толпа, настроенная
как в самые дурные дни — беспокойная, взвинченная, ищущая
козлов отпущения и поводов для мятежа; из гущи ее то и дело
доносится вопль: «Держите его!» И тут же за каким-нибудь
убегающим человеком, расталкивая прохожих, яростно устрем
ляется поток преследователей, готовых накинуться на него я
растерзать в клочья.
Вторник, 20 сентября.
Схожу в Батиньоле; среди лавочек, полных всяческих това
ров, замечаю одну с закрытыми ставнями и отворенной дверью,
па которой между двух красных крестов выведено крупными
буквами: Лазарет.
Внутри какой-то человек складывает на столике бинты, а
подле кроватей женщины щиплют корпию. И человек этот,
и женщины, и пустые еще койки, ожидающие людей без рук,
без ног, людей умирающих, — словом, вся эта мрачная репети
ция тягостных сцен, которые должны разыграться здесь завтра,
поражает болезненней, чем если бы на кроватях уже лежали
раненые.
Я у его могилы. Сегодня три месяца, ровно три месяца, как
он умер. Облокотившись на ограду, я погружаюсь в воспоми
нание о нашем общем прошлом, таком уже сейчас далеком, и,
кашляя, думаю, что мой бронхит может, пожалуй, скоро поло
жить конец нашей разлуке; но мысленный мой разговор с
ним, — с тем, что от него осталось и покоится под этим кам
нем, — то и дело прерывается доносящимися до меня словами