В. И. Баныкин
СУРСКИЕ ЗАКАТЫ
Небесное воинство
Около недели жил я летом на Суре, славившейся когда-то на всю Россию стерлядью. Дом бакенщика стоял на правом берегу у обрыва, и отсюда далеко были видны вольные заречные просторы.
Каждый вечер отправлялись мы с Григорием Акимычем на моторке зажигать фонари на бакенах. Молчаливо-замкнутый, прятавший глаза под густыми насупленными бровями, коренастый крепыш этот, переживший по весне большое горе, всю дорогу обычно молчал…
После ужина шел я к обрыву и подолгу сидел на широкой дубовой скамье. Лишь в детстве, в милом моему сердцу Ставрополе на Волге, бывали каждое лето такие же вот потрясающие своей сказочностью закаты.
За тихой, уже дремлющей Сурой садилось уставшее солнце. Обжигающе огненное, оно все испепеляло вокруг: и воздушной легкости причудливые облака, совсем недавно рафинадно-белые, и зубчатый лесок на горизонте, и домики рабочего поселка за излучиной, похожие отсюда на разбросанные в беспорядке детские кубики.
До самого стрежня багрово рдела река. У нашего же берега вода с каждой минутой густела и густела, наливаясь мазутной чернотой. Вдали дымил, бухая плицами колес, трудяга-буксир. За его кормой тащились покорно баржи.
Скатилось за обуглившийся лесок солнце, и тотчас из-за горизонта стали появляться огненные всадники на огненных скакунах. Всадники-исполины налетали друг на друга, их кони дыбились в предсмертной агонии, падали, и на их место заступали новые воины.
Захваченный ошеломляющим зрелищем, я не видел подошедшего к скамье Акима Силаича, отца бакенщика, степенного старика, всю жизнь отдавшего реке.
— Что тебе не война? — сказал глуховато
Аким Силаич и присел рядом. Снова поглядев из-под руки не закат, добавил: — В ту, первую войну, в кавалерии служил… Ну, как есть таким же манером с неприятелем сшибались. А кони… ах, и кони в эскадроне были! Когда в моего Буланого шрапнель угодила, слез удержать не мог…
Пока слушал неспешную речь старика, до сих пор помнящего до мельчайших подробностей давние ратные события, небесному сражению пришел конец. Испарились незаметно фантастические всадники, и вместо них по темнеющему небосводу потянулись ветхие пепельно-лиловые полотнища. Да и они с каждым мигом тускнели и таяли.
На Суру спускались влажные сумерки. Вдали четче замигали огоньки бакенов.
— Пора и на покой, — поглаживая белую патриаршую бороду, вздохнул Аким Силаич. — У меня после той беды — когда привезли с реки бездыханного внука — поясница стала часто можжить. Особливо к ночи. К слову: внук-то Аркаша зачастую тут сиживал. Рисовал красоту нашу вольную. Говорили учителя: художником будет.
Любительскую фотографию лобастого остроглазого подростка показала мне позднее, украдкой от мужа, мать Аркаши.
— Половодье по весне невиданное пришло. Все левобережье позатопляло, — говорила не старая, но уже седая женщина. — И сын от мужиков не отставал. Всю ночь на лодке перевозил колхозных телят с того берега. А под утро, как на грех, ветер налетел, и в беде суматошной никто не заметил, когда у Аркаши лодку волной перевернуло…
Вечером другого дня я снова сидел на крутояре.
Заречные дали расхлестнулись передо мной и влево, и вправо до необозримого в пунцовеющей дымке горизонта, вызывая в душе какое-то щемящее чувство. Пологие увалы пестрели буровато-палевыми квадратами колосившейся пшеницы, голубеющими овсами, молодыми, беззаботно веселыми березовыми колками, глубокими буераками, темнеющей старой дубравой.
С завистью следил я за быстрокрылыми щебетуньями-ласточками, носившимися над Сурой. Им, птицам, доступны и головокружительные высоты, и неизведанные дали, так властно манящие к себе человека с детства. Наверное, с такой же завистью наблюдал за быстрокрылыми и сын бакенщика Аркаша, возможно, в недалеком будущем прославивший бы свой родной край сочными, самобытными полотнами, чарующими и тревожащими русскую душу, как тревожили и пленили меня сурские эти закаты…
Накануне моего отъезда небо с утра и до вечера было загромождено тяжелыми глыбами, грозившими дождем, но он все-таки не обрушился на истомленную зноем землю.
Солнце садилось за плотной зловеще-черной кошмой без единого просвета. Кругом было немотно тихо, пустынно. Даже крикливые суматошные чайки притихли, а скучно-бурую гладь реки не бороздили моторки.
Внезапно над еле видимой с этого берега полоской леса тьма рассеклась, и в образовавшуюся промоину хлынула огненная масса. И весь притихший было мир, готовящийся ко сну, захлестнула кипящая, полыхающая лава.
Занялась небесным пожаром и Сура — от берега до берега. И мне опять припомнилось далекое детство на Волге. Взобравашсь, бывало, на крышу дома, я просиживал на островерхом коньке до тех пор, пока не кончались за сосновым бором на песчаной горе исполинские битвы небесных сил.
Необычный улов
Не зря в народе март зимобором прозвали. Все бывает в марте — и звонкая капель, и вьюжистые метели. Зиме не хочется уходить, да март ломает ее, борясь за свои права. О марте деревенские дедки так и говорят: «День — зима, два — весна».
И хотя в это утро термометр за окном возвещал о пятнадцатиградусном морозе, мы с другом в девятом часу отправились на рыбалку.
Блином — белым, неподжаристым — висело над дальним седым бором солнце. Избы и березы были густо опушены инеем. С крыш свисали сосульки — одна длиннее другой. И вся эта махонькая, из нескольких дворов, деревенька Беглицево, куда мы приехали накануне, выглядела причудливо празднично, разукрашенная щедрым морозцем.
— Погулял же ночью красный нос! — сказал Виктор Флегонтович, взваливая на плечо рюкзак.
Но пока мы шагали до Могзы, мартовское доброе солнце налилось живительной силой, и лежалый засахарившийся снег начал слепить глаза.
До обеда исходили по капризно извивающимся берегам речушки не один километр. А сделанным буром и пешней лункам и счет потеряли. Поклевок не было.
За своими удочками, отчаявшись в удаче, я и следить перестал. Гораздо интереснее было смотреть, скажем, на молодые осины, кожица которых лоснилась в солнечных лучах дорогим зеленым атласом, на крутой бугор — весь в рыжих заплатах-проталинах, или на говорливый ручеек-ниточку, упрямо сбегавший с кручи к ноздреватому льду прибережья.
Прилетела любопытная сорока. Посидела-посидела, покачиваясь на корявой ветке вдовицы-вербы, а потом бесшумно опустилась на курившийся парком пенек под берегом. Вытянулась, и в лунку мою заглянула…
В полдень закусили бутербродами на скорую руку, из бутылки, обернутой фуфайкой, выпили по глотку-другому теплого чая и, по настоянию Флегонтовича, отправились к старой мельнице, где, по мнению друга, и ждала нас настоящая удача.
По дороге на новое место я приглядывался жадно к Могзе, готовящей тебе на каждом повороте какой-нибудь сюрприз.
На обрывистой крутизне, открывшейся сразу же за высоченными елями, я ненадолго задержался. Тут — на небольшом отрезке — нетерпеливая речушка уже сбросила с себя лед, и, напористо, глухо рокоча, устремилась вниз, перекатываясь с пенными брызгами через упавший когда-то с берега на берег могучий дуб.
Виктор Флегонтович тоже остановился. Закурил сигарету и улыбнулся чему-то. Светло так улыбнулся — во все заметно посмуглевшее за день лицо.
— Ты чего? — спросил я.
— Историйку давнюю вспомнил. Как раз под этим берегом приключилась. Давно, правда, в войну, мальчонком когда был. — Друг замолчал, глубоко затягиваясь.
— Расскажи, — попросил я. Флегонтович снова улыбнулся — теперь как-то смущенно. Затушил окурок, и не сразу начал:
— Летом, в каникулы, я у бабы Дуси подкармливался. В городе у матери еще рты были. А с питанием, сам знаешь, как приходилось в военные годы. Ну, а тут и ягоды, и грибы, и рыбалка к тому же. Раз за день надергал мелочи целое ведерко. Думаю: моей удаче и баба Дуся обрадуется! И уху сварит, и жареху сготовит на второе. Собрался уходить, да вдруг осенило: заброшу-ка удочки на ночь. Может, заявлюсь сюда поутру, а на крючках окуни, что тебе поросята на привязи! Так и сделал. Все три удочки забросил во-он у того омутка. Удилище, само собой, покрепче в глину воткнул.