Однажды разговор коснулся рабства наших крестьян.
— У меня душа не деспотична, — ответила я, — следовательно, вы можете мне верить. Я установила в моем орловском имении такое управление, которое сделало крестьян счастливыми и богатыми и ограждает их от ограбления и притеснений мелких чиновников. Благосостояние наших крестьян увеличивает и наши доходы; следовательно, надо быть сумасшедшим, чтобы самому иссушить источник собственных доходов. Дворяне служат посредниками между крестьянами и казной, и в их интересах защищать их от алчности губернаторов и воевод.
— Но вы не можете отрицать, княгиня, что, будь они свободны, они стали бы просвещеннее и вследствие этого богаче.
— Если бы самодержец, — ответила я, — разбивая несколько звеньев, связывающих крестьянина с помещиками, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой. Впрочем, простите мне, если я вам скажу, что вы спутали следствия с причинами. Просвещение ведет к свободе; свобода же без просвещения породила бы только анархию и беспорядок. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они будут достойны свободы, так как они тогда только сумеют воспользоваться ею без ущерба для своих сограждан и не разрушая порядка и отношений, неизбежных при всяком образе правления.
— Вы отлично доказываете, дорогая княгиня, но вы меня еще не убедили.
— В наших законах, — продолжала я, — существовал противовес деспотизму помещиков, и хотя Петр Первый и уничтожил некоторые из этих законов и даже целый порядок судопроизводства, в котором крестьяне могли приносить жалобы на своих помещиков, в настоящее царствование губернатор, войдя в соглашение с предводителем дворянства и депутатами своей губернии, может изъять крестьян из-под деспотического давления помещика и передать управление его имениями и крестьянами особой опеке, состоящей из выбранных самими дворянами лиц. Боюсь, что я не сумею ясно выразить свою мысль, но я много думала над этим, и мне представляется слепорожденный, которого поместили на вершину крутой скалы, окруженной со всех сторон глубокой пропастью; лишенный зрения, он не знал опасностей своего положения и беспечно ел, спал спокойно, слушал пение птиц и иногда сам пел вместе с ними. Приходит несчастный глазной врач и возвращает ему зрение, не имея, однако, возможности вывести его из его ужасного положения. И вот — наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен; не спит, не ест и не поет больше; его пугают окружающая его пропасть и доселе неведомые ему волны; в конце концов он умирает в цвете лет от страха и отчаяния.
Дидро вскочил при этих словах со своего стула, будто подброшенный невидимой пружиной. Он заходил по комнате большими шагами и, сердито плюнув на землю, воскликнул:
— Какая вы удивительная женщина! Вы переворачиваете вверх дном идеи, которые я питал и которыми дорожил целых двадцать лет!
Все мне нравилось в Дидро, даже его горячность. Его искренность, неизменная дружба, проницательный и глубокий ум, внимание и уважение, которые он мне всегда оказывал, привязали меня к нему на всю жизнь. Я оплакивала его смерть и до последнего дня моей жизни буду жалеть о нем. Этого необыкновенного человека мало ценили; добродетель и правда были двигателями всех его поступков, а общественное благо было его страстною и постоянною целью. Вследствие живого своего характера он впадал иногда в ошибки, но всегда был искренен и первый страдал от них. Однако не мне воздавать ему хвалу по заслугам; другие писатели, несравненно выше меня, не преминут это сделать.
В другой раз, когда он тоже был у меня вечером, мне доложили о приезде Рюльера[106]. Рюльер был в России атташе при французском посольстве, в бытность послом барона Бретейля. Он бывал у меня в Петербурге, а в Москве я его видала еще чаще в доме госпожи Каменской. Я не знала, что по возвращении своем из России он составил записки о перевороте 1762 года и читал их повсюду в обществе. Я хотела было сказать лакею, чтобы его приняли, но Дидро прервал меня и, крепко стиснув мою руку, сказал:
— Одну минуту, княгиня. Намереваетесь ли вы вернуться в Россию по окончании ваших путешествий?
— Какой странный вопрос, — ответила я, — разве я имею право лишать моих детей их родины?
— В таком случае, — возразил он, — скажите Рюльеру, что не можете его принять, и я вам объясню почему.
Я ясно прочла на его лице участие и дружбу ко мне, и я так доверяла правдивости и честности Дидро, что закрыла свою дверь перед старинным знакомым, оставившим во мне самые приятные воспоминания.
— Знаете ли вы, — спросил меня Дидро, — что он написал книгу о восшествии на престол императрицы?
— Нет, — ответила я, — но в таком случае мне вдвойне хотелось бы его видеть.
— Я вам передам ее содержание. Вас он восхваляет и кроме талантов и добродетелей вашего пола видит в вас и все качества нашего; но он отзывается совершенно иначе об императрице, которая, через посредство Бецкого и вашего посланника князя Голицына[107], предложила ему купить это произведение. Переговоры велись так неумело, что Рюльер сделал предварительно три копии, из которых одну отдал на сохранение в Министерство иностранных дел, вторую — госпоже де Граммон, а третью — парижскому архиепископу. После этой неудачи ее величество поручила мне вступить в переговоры с Рюльером, и мне удалось только взять с него обещание не издавать его книги при жизни императрицы. Он также дурно отзывается и о короле польском и подробно говорит о его связи с императрицей еще в бытность ее великой княгиней. Вы понимаете, что, принимая Рюльера у себя, вы тем самым санкционировали бы сочинение, внушающее беспокойство императрице и очень известное в Париже, так как на вечерах у m-me Жоффрен, куда собирается лучшее общество и все иностранцы и знатные путешественники, он их читал, несмотря на дружбу хозяйки с Понятовским, которого она величает в своих письмах своим сыном, и сам король называет себя так же в своих письмах к ней.
— Но как же согласовать это? — спросила я.
— Мы все ведь легкомысленны, — возразил Дидро, — и возраст в этом отношении не имеет на нас никакого влияния.
Я выразила Дидро свою благодарность за новое доказательство его дружбы ко мне, оградившей меня от неприятностей, которые я совершенно безвинно могла навлечь на себя. Рюльер еще два раза был у меня, но не был принят; вернувшись в Петербург, пятнадцать месяцев спустя, я убедилась, что справедливо оценила услугу Дидро; я узнала от одного лица (пользовавшегося доверием Федора Орлова[108], которому я в прежнее время имела счастье оказать некоторые услуги), что после моего отъезда из Парижа Дидро в письме к ее величеству много говорил обо мне и о моей привязанности к императрице и выразил мнение, что вследствие моего отказа принять Рюльера вера в правдивость его сочинения была сильно поколеблена, чего десять Вольтеров и пятнадцать жалких Дидро были бы не в силах достичь. Он ничего не сказал мне о своем намерении писать об этом императрице и приписывать мне заслугу, заключавшуюся лишь в том, что я последовала его совету. Его деликатность и деятельное участие, которое он принимал в своих друзьях, — он причислил к ним и меня — сделали мне его память драгоценной до конца моей жизни.
Мне хотелось видеть Версаль, но совершенно инкогнито. Наш поверенный в делах Хотинский объявил мне, что это невозможно, так как за всеми иностранцами, приезжавшими в Париж, был установлен строгий надзор, а тем более за мной. Я же уверила его, что добьюсь своего. И действительно, я попросила Хотинского только, чтобы его лошади ожидали меня за пределами города, но не доезжая заставы, ведущей в Версаль; затем, дав множество поручений моему наемному лакею, которые заняли его в продолжение нескольких часов, я взяла своего русского лакея, знавшего только свой родной язык, и, сев в карету с обоими детьми и стариком майором Францем, знавшим меня с малолетства (он жил в доме Чоглоковой, двоюродной сестры моей тетки, и случайно находился в это время в Париже), велела кучеру поехать за город, где и встретила Хотинского, который прогуливался в ожидании нас; его лошадей припрягли к нашим, он сел в мою карету, и мы велели ехать к каким-нибудь воротам Версальского парка; мы погуляли в парке, а в обеденный час короля, когда всех впускали в столовую, мы вошли в числе остальной публики, безусловно не принадлежащей к изысканному обществу, и я видела, как Людовик XV[109], дофин, его супруга, принцессы Аделаида и Виктория вошли, сели за стол и кушали с аппетитом. Я сделала замечание насчет того, что принцесса Аделаида пила бульон из кружки; окружавшие меня дамы спросили меня:
106
Рюльер Клод-Карломан (1735–1791) — французский историк и дипломат, в 1760–1762 гг. был атташе при французском посольстве в Петербурге. В 1768 г. он написал книгу «Histoire ou Anecdotes sur la révolution de Russie en année 1762» («История, или Анекдоты, о революции в России в 1762 г.»). Екатерина II сумела добиться того, чтобы при ее жизни «История» не была напечатана; ее издали в Париже в 1797 г. Эта книга — памфлет, переполненный скандальными анекдотами и изобилующий фактическими ошибками.
107
Голицын Дмитрий Алексеевич (1734–1803) — русский ученый и дипломат, посол во Франции и Нидерландах, друг Вольтера и других французских просветителей.
108
Орлов Федор Григорьевич (1741–1796) — младший брат А. Г. и Г. Г. Орловых, участник дворцового переворота 1762 г., после которого был назначен обер-прокурором Сената.
109
Людовик XV, французский король (1710–1774), был прозван царедворцами «le bien aimé» («горячо любимый»); его правление вызвало народное недовольство, так как он был неспособен управлять государством, а его фаворитки (маркиза де Помпадур, Дюбарри и др.) разоряли Францию своей расточительностью; его излюбленный девиз: «Apres nous le deluge» («После нас хоть потоп»). Принцессы Аделаида и Виктория — его дочери.