Песню, должно, давно ждали, сразу подхватило несколько голосов.
Все новые и новые голоса мужчин и женщин вливались в песню, она перекинулась за другой стол, и неразличим уже стал голос Корнюхи, начавший ее.
Песни семейские уважают, складывать их мастера и петь умеют. Эту уже давно сложили. Сразу после войны ее слышал Игнат.
Величаво и печально льется песня над хором голосов, слитых в одно целое, взмывает, как пронзительный плач, сильный и чистый голос Устиньи; невыразимая тоска сдавливает сердце, и хочется, чтобы бесконечной была эта светлая щемящая тоска. В ушах Устиньи покачиваются подковки сережек, глаза влажно блестят и, кажется, ничего не видят перед собой. И нет никого красивее ее в эту минуту.
Песня кончилась, и с минуту все сидели молча. Было слышно, как чирикают на крыше амбара воробьи и потрескивают дрова под котлом с чаем. Но вот в другом конце стола всхлипнула гармошка, заиграла, и за столом снова застучали вилки, зазвенели стаканы. Какая-то бабенка весело, со смехом, пропела:
А Устинья завела уже новую, ни разу не слышанную Игнатом песню. Да и другим, кажется, она была незнакома. Устинья пела одна, пела, улыбаясь, лукаво посматривая на Корнюху.
— Разошлась! — проворчал Корнюха. — Помолчи, не выпячивайся.
— А тебе что? На то и праздник. Я еще и плясать буду.
— Я те вот попляшу!
— Ну?
— Замолчи!
Устинья встала, поправила кашемировую шаль на плечах и пошла туда, где играла гармошка.
— Что ты ей рот закрываешь? — сказал Игнат.
— Больно удалая стала… Песенница выискалась!
Настя дернула Игната за рукав, шепнула: «Не связывайся» и потащила следом за Устиньей.
На гармошке играл Никита Овчинников. Рядом с ним сидел Тараска с двумя ложками и сыпал частую дробь. Ловко это у него получалось, заслушаешься. Устинья плавно шла по кругу, захватив концы шали, покачивала руками, словно крыльями.
Никита, растягивая гармонь, потряхивал чубом, налезающим на глаза, ухмылялся; капельки пота блестели на его широком носу; сильные, в ссадинах пальцы бегали по цветным пуговицам ладов. Возле него стоял Белозеров, хлопал в ладоши в такт музыке, постукивал подошвами ботинок по утоптанной земле. Устинья остановилась перед ним.
Засмеялся Белозеров, покачал головой — ну и ну! Нарвался, кажись. А Устинья прошла круг и снова к нему, улыбается.
Хохот заглушил переборы гармошки. Белозеров скинул пиджак, сдернул с шеи галстук, бросил все это на руки своей Фене и, безрассудно, как в омут головой, бросился в круг, вьюном завертелся возле Устиньи, выделывая ногами разные коленца, легко перешел на присядку… А Устинья все плыла по кругу, взмахивая полушалком.
— Молодцы! — сказала Настя и сжала руку Игната.
Сбоку на Игната налетел, чуть с ног не сшиб Лифер Овчинников. Расчесанная борода всю грудь закрывает, волосы на голове густо смазаны коровьим маслом, блестят.
— Тебя ищу. Пойдем ко мне гулять. Других не зову. Тебя и Максюху с бабами вашими.
— Спасибо, но сегодня уже хватит.
— Да что ты, Игнаха!.. Слышь, Никишка-то дает жизни! Дает, язви его в печенку. Пойдем, не обижай… По гроб жизни вам с Максимом обязанный.
— В другой раз, Лифер Иваныч, — твердо сказал Игнат. — С народом побыть охота.
Плясали, пели до сумерек. Потом па стену амбара натянули белое полотнище, в него ударил квадрат света, поползли светлые буквы, и вдруг словно волшебное окно в другой мир отворилось. По ровной степи, припадая к гриве коня, мчался всадник в папахе, перекрещенной лентой, за ним погоня, люди с обнаженными саблями. Перекошенные в крике лица, беспощадные глаза, на плечах ненавистный блеск погон. Кони, вздыбившись, рвались с экрана, и разом вскрикивали бабы, осеняли себя крестным знамением старухи. Настя молчала, но каждый раз вздрагивала и прижималась к Игнату.
Когда красный конник перемахнул через забор и из-за этого забора навстречу погоне брызнул огнем пулемет, и с разбегу, ломая шеи, стали падать лошади белых, колхозники с мстительным злорадством закричали:
— Так их!
— Кроши, сволочей!
— Ишь, храбрые на одного-то!
Расходились с праздника, и у всех один разговор кино. Татьяна допытывалась у Максима.
— На войне так и было?
— По-всякому было. И так, и иначе. Викул Абрамыч дивился:
— Чудно, паря. Когда себе была война, а вот она, вся тута. Но ежели меня, к примеру, в кино это запустить, и умру я, к примеру, а тут живой, и внуки на меня смотреть могут, и слово им свое сказать могу… Чудно, елки зеленые!