— Тю! — со смехом воскликнул старик. — В жизни! Жизнь — впереди!
Бессонов ничего не сказал.
Собеседник представился. Назвался просто, как парень:
— Боря.
— Михаил, — ответил Бессонов. Смутился и поправился: — Миша.
Мимо Бессонова, лизнув его гладью платья, смахивающего на ночную рубашку, бесшумно пролетела женская фигура. Пролетела — и словно растворилась в окружающей красноте. Бессонов среагировал запоздало, отшатнулся, прижался к пульсирующей стене. Боря только фыркнул.
— Спешат, все спешат, — заметил он. — Куда, собственно?
Старик протянул Бессонову руку. Миша несмело пожал её. Было в том что-то жуткое: он словно вкладывал ладонь в руку трупа. Ладонь старика, пальцы его оказались неожиданно сухими и сильными. И тёплыми. Страх Бессонова мгновенно улетучился. «Сам-то ты, сам-то!..» — подумал Михаил.
Двое неторопливо зашагали по тоннелю. К какой цели они двигались? Далеко ли конечный пункт? Возможно, дедуля знал ответы, но спрашивать не хотелось. Миша оглянулся. Тоннель, похоже, не имел начала. Выходило, что Бессонов очутился где-то в середине. Непостижимо! Интересно, сколько прошёл Боря? Километров? Десятков, сотен километров? И как понять, в какую сторону идти? Или не надо пока понимать? Последняя мысль Бессонову понравилась. В конце концов, даже если он направляется в ад, там хоть с отоплением порядок. Не то что в его старой пятиэтажке, где зимы он переживал в свитере, шерстяных штанах и ботах, мечтая о марте, солнце, проталинах и капели.
— Подумать, крепко подумать, — говорил тем временем старик. — Вот что мне нужно! Сообразить, основательно прикинуть. Вообще-то, всем нам нужно подумать и прикинуть. Каждому. Торопиться некуда, торопиться и нельзя. Жизнь у меня, Мишенька, выдалась долгая. Люди вокруг менялись. Много чего есть вспомнить. Перебрать. И обдумать. Это медленный глагол, Миша. Обдумать! Найти точку, где линии скрещиваются. Перекрестье, подходящее для хорошего начала. Миша, я ведь писатель. Знаешь, что самое трудное в сочинении книжек? Начать — вот что! Чехов советовал убирать в рассказах начало и конец. В них мы больше всего врём — во как классик припечатал! Теперь, когда жизнь позади, я должен отыскать начало. Настоящее начало!
Какое начало, чего начало, он не сказал. Бессонов шагал рядом, слушал, с ремарками не совался. Дедуля прожил почти вдвое больше его. Да и по тоннелю, ясное дело, не первый день топает. Бессонов полез в карман, пошелестел пачкой сигарет, закурил, предложил угоститься дедуле. Тот закивал живенько, выщелкнул из пачки сигаретку. Выпустив дым, показал не по-стариковски белые зубы. Оба посмотрели друг на дружку, окутались красноватым дымом и направились дальше. Шли, беседовали, отступая иногда в сторонку, освобождая пространство пролетающим фигурам. Иной раз фигур накапливалось много, и тогда мягкие стены расходились, тоннель расширялся, раздувал свою рыже-алую кишку, пропуская толпу летунов, рвавшихся туда же, куда шагали неспешно Миша и Боря.
Как долго идёт дедуля? Из рассказа говоруна Бессонов этого толком не понял. Боря писал словесные картины неуловимыми мазками, пользовался зыбкими, летучими красками. Кое-что, впрочем, Бессонов уловил. Старик потерял счёт дням, у него нет часов, а день и ночь в этой кишке ничем не отличаются. Ни заката, ни восхода, ни полудня, ни сумерек. Впереди ни белого света, ни чёрного. И не хочется есть и спать.
— Здесь совсем нет времени! — с восторгом заявил Боря.
— Почему ты идёшь? — спросил Бессонов.
— Я думаю, друг мой, думаю! А ещё — от удовольствия! Я иду, и ходьба — в удовольствие! Посмотри-ка на меня, Миша!
И правда: дедка сиял, точно мальчишка, заполучивший долгожданный подарок. Да такой подарок, что позавидуешь!
— Мне же восемьдесят один год. Считай, восемьдесят два.
Дед оттолкнул легонько Бессонова и прошёлся на руках, напевая чистеньким мальчишечьим голоском песенку «Кто ищет, тот всегда найдёт». И даже дыханье не сбил!
Удовольствие! Старик кое-что рассказал о нём. Он ощущал себя молодым, здоровым, глаза его видели теперь и далеко, и близко, а ноги ничуть не уставали от ходьбы. Примерно позавчера, а может, неделю тому назад — кто тут сосчитает! — он пробовал бежать. Он нёсся словно стайер, он бы рекорд мировой побил! Мышцы не ныли, пить не хотелось, а дышать и вовсе не требовалось. Он полностью сконцентрировался на беге.
Бессонов поискал в себе схожие ощущения. Нашёл! В теле поселилась юношеская лёгкость: он будто сбросил кило десять и скинул годков двадцать. В голове разлилась необычайная свежесть. Под теменем — ни намёка на боль. Миша провёл языком по зубам: все тридцать два выстроились в дёснах, от восьмёрок до единичек, ровненькие, гладенькие, ни сколов, ни коронок, ни мостов. Дышать он дышал, но это скорее по привычке. Попробовал не дышать: не дышалось так же легко, как дышалось.
Боря вдруг хлопнул себя ладонью по лбу. Звонкий шлепок эхом отдался в бесконечных стенах.
— Вот оно! Хорош же я! Не там, не там искал, не туда думал, не то высматривал! Всегда подозревал, что я тугодум. А ещё других в книжках поучал! Прости меня, Миша: пора мне! Я призывал не спешить, но это верно только пока думаешь. Я обдумал, обдумал, и я нашёл, открыл! Миша, ты найдёшь свой путь. Я знаю. Тут не заблудишься.
— Непонятно… — услышал Бессонов свой голос.
— Как непонятно-то? — подивился старик. — Кого ты любил… Нет, не так. Кого любишь больше всего — вот так, в настоящем времени! Кого любишь больше всего, у того и бери начало смело. Только не торопись, не суетись, не тревожь людей понапрасну. О глаголах помни!
Боря не шёл, а сидел в зелёном цветастом кресле, выглядевшем в красном тоннеле неуместно. Из кресла и вещал. С изумлением Миша обнаружил, что перед ним не старик, а мальчишка, русоволосый паренёк не старше двенадцати, самое большее тринадцати лет. В одной руке паренёк держит надкушенное яблоко, в другой — открытую книжку. Яблоко не ест, книжку не читает, глядит в никуда, должно быть, мечтает, фантазирует. Мелькает что-то, кружится, паренёк в кресле размывается, растаивает. За красною пеленою проявляется новая картина: у рябины тянутся друг к дружке мальчишка и девчонка, ровесники. В мальчике Бессонов узнаёт того же Борю. Он предлагает девочке книгу и плитку шоколада: одна рука протягивает плитку, вторая — потрёпанную книжку в мягкой обложке. Девочка тянет пальцы к шоколаду, но отдёргивает и цапает затем книгу. Мальчик зачарованно смотрит на розовые щёки подружки, на приоткрытые губы, на золотистую чёлку и голубые глаза, ясные, как небо июля. Картина отдаляется, уплывает, растворяется в бесконечном красном мареве. Далеко заглянул дедуля: семьдесят лет отмотал!
Бессонов идёт в красноту дальше. У плеч его, над головою пролетают фигуры и фигурки, пихаются локтями, спешат неистово, будто там, впереди, число мест ограничено, а опоздавших не примут. На неторопливом ходу Миша покуривает, пускает серый дымок, который среди светящихся стен переливается алыми, рыжими и жёлтыми волнами, и думает, думает, думает. Похоже, он вот-вот что-то откроет, нащупает, зацепится за что-то, как мальчишка цепляется штаниной за торчащую шляпку гвоздика.
III
Миша и Мариша — так он её и себя называл. И никакого-то счастья у них не было; так, странные редкие встречи, непонятные вопросы, ответы на которые не требовались, удивлённые, мучительные взгляды, от которых непременно веяло прощанием, неизбывной печалью, тревогой и плохим финалом, как от фильмов, снятых Рижской киностудией.
Она и была оттуда — из Латвии. Откуда точно, Бессонов не помнил. Помнил другое: когда он целовал её длинные щёки, они казались солёными и горькими, будто девушка только что вышла из моря. В России ей было не место — вот что Бессонов знал точно. И профессия у неё была редкая — архитектор. Марута употребляла разные необычные слова, смахивающие на заклинания: пилястра, каннелюра, полуколонна, портал, антаблемент. Произносила она их с шелестящим акцентом — будто кто-то книжные листы переворачивал.
Никаких полуколонн или колонн у растущего здания, у параллелепипеда арбитражного суда, спроектированного латышкой Марутой для сибирского города, Бессонов не видел. Но однажды Марута взяла карандаш и набросала на альбомном листе эскиз с колоннами и прочими штуками, назвав каждую из них. «Библиотека. Я хотела бы создать библиотеку». Карандаш плясал в её гибких пальцах, будто волшебная палочка. Создать! Слово-то какое! Мише казалось, что Мариша способна создать не только библиотеку, не только дом, но и населить его библиотекарями и читателями, наполнить стеллажи книжками, а на подоконниках расставить политые аспарагусы. «Почему бы тебе не стать художницей?» — спросил он. «Потому, что я архитектор», — ответила она. «Кому в наше время нужны библиотеки?» — снова спросил Бессонов и понял, что вопрос прозвучал глупо.
Впервые он увидел Маруту после утренней пересменки. Восемь утра. Женщина сидит на корточках возле вырытого котлована. Поднимает камешек. Долго смотрит на него. Роняет с ладошки. Потом выпрямляется и смотрит на котлован. Так, будто перед нею распахивает синие воды море. Высокая, беловолосая, с узкой, как у рыбы, спиной, она сразу показалась Бессонову чудной, нездешней.
Бетонная громада окружного арбитражного суда росла этаж за этажом — всего этажей было запроектировано шестнадцать, не считая технического. За забором стройки Михаил служил начальником охраны. Молодая архитекторша приходила к объекту федерального значения, поднимавшемуся с опозданием, со значительным отклонением от графика, и ругала прораба за плиты перекрытия и ещё за что-то. Прораб называл её «дамочкой» и словоохотливо объяснял, что её роль в строительном действе сыграна, что находиться ей тут не положено и что начальнику охраны надо бы гнать её отсель; при виде неаннулированного пропуска прораб хрюкал и кривил короткие толстые губы. Насмешливые его возражения Маруту приводили в ярость, от волнения акцент её усиливался; Бессонову, который уводил Маруту то от прораба, то от директора, казалось, что женщина, пытавшаяся без запинки выговорить слова «представитель генпроектировщика», шипит, как разъярённая кошка. Бессонов терпеливо внушал ей, что в действительности не обязательно бывает так, как нарисовано на чертежах, а она удивлённо моргала холодными серыми глазами и возражала: «Бывает. И должно быть всегда». От слова «бывает» (от глагола, как выразился бы писатель из тоннеля) Бессонову делалось не по себе, он ощущал непонятную вину. И принимался за самобичевание: «Извини, я глупость сморозил, я дурак». «Ты не дурак, и ты хороший, — шелестела она. — Ты хороший, а они плохие. Ты посмотри, Миша: они же воруют. А проектировщику, как это сказать… плевать». «Все воруют», — замечал Миша. И получал новое возражение: «Не все. Ты не воруешь».