Пришлось опять прервать заседание и посовещаться; потом навели справки в какой-то книге и наконец Стабберду разрешили продолжать. Сказать правду, старуха бывала в суде гораздо чаще, чем сами судьи, поэтому им приходилось строго соблюдать порядок судебной процедуры. Наконец Хенчард, послушав еще некоторое время бессвязные разглагольствования Стабберда, нетерпеливо перебил его:
— Вот что… довольно с нас этих дурацких «такой-сякой, туда-то и туда-то»! Нечего стесняться, Стабберд, будь мужчиной, говори все слова полностью или замолчи! — Затем он обратился к старухе: — Ну, желаете вы задать ему какие-нибудь вопросы или имеете что-нибудь сказать?
— Да, — ответила она, подмигнув, и писарь окунул перо в чернила. — Двадцать лет назад я продавала пшеничную кашу на Уэйдонской ярмарке…
— «Двадцать лет назад…» Ну, уж это… Ты, чего доброго, примешься вспоминать о сотворении мира! — проговорил писарь не без язвительности.
Но Хенчард широко раскрыл глаза, позабыв о необходимости отличать то, что имеет отношение к сути дела, от того, что не имеет.
— В мою палатку вошли мужчина и женщина с ребенком, — продолжала старуха. — Они сели и спросили себе по миске каши. О господи, твоя воля! В ту пору я была более важной шишкой, чем теперь — неплохо торговала из-под полы и в кашу подливала ром, если кто попросит. И этому мужчине подлила, а потом еще подливала, и еще, и еще, так что он наконец поругался с женой и объявил, что хочет продать ее тому, кто больше даст. Пришел какой-то матрос, и предложил пять гиней, и выложил деньги, и увел ее. А тот мужчина, что продал свою жену таким манером, это вон тот человек, который сидит в большом кресле.
Старуха заключила свою речь кивком головы в сторону Хенчарда и скрестила руки.
Все воззрились на Хенчарда. Лицо у него было странное, посеревшее, точно присыпанное пеплом.
— Нам незачем слушать про вашу жизнь и похождения, — резко заговорил второй судья, нарушая молчание. — Вас спрашивают, можете вы сказать что-нибудь такое, что относится к делу?
— А это и относится к делу. Это доказывает, что он не лучше, чем я, и не имеет права заседать тут и судить меня.
— Врешь ты все! — сказал писарь. — Придержи язык!
— Нет… это правда, — эти слова произнес Хенчард. — Истинная правда, — проговорил он медленно. — И, клянусь душой, отсюда следует, что я не лучше, чем она! И чтобы избежать малейшего искушения покарать ее слишком строго из мести, судить ее я предоставляю вам.
Сенсация в суде была неописуемая. Хенчард встал с кресла и, выйдя из ратуши, прошел сквозь целый строй людей, стоявших на ступенях подъезда и на улице; народу собралось гораздо больше, чем обычно, так как старая торговка пшеничной кашей таинственно намекнула обитателям переулка, в котором поселилась после своего приезда в город, что ей известно кое-что любопытное об их именитом согражданине мистере Хенчарде и она могла бы порассказать про него, если бы захотела. Это и привело сюда людей.
— Почему сегодня столько народу шатается около ратуши? — спросила Люсетта свою горничную, когда разбор дела закончился. Она встала поздно и только сейчас выглянула в окно.
— Ах, сударыня, тут у нас целый переполох из-за мистера Хенчарда. Одна женщина доказала, что он когда-то — еще до того, как стал джентльменом — продал свою жену за пять гиней в ларьке на ярмарке.
Хенчард некогда говорил Люсетте о своей многолетней разлуке с женой, о том, что считает Сьюзен умершей, и тому подобное, но ни разу не рассказывал подробно, почему они расстались. Теперь Люсетта впервые услышала обо всем.
Отчаяние исказило черты Люсетты, когда она вспомнила, какое обещание ей пришлось дать вчера вечером. Так вот каков Хенчард! Какая ужасная судьба ждет женщину, решившуюся отдать себя на его попечение!
Днем Люсетта ходила к римскому амфитеатру и в другие места и вернулась только в сумерки. Придя домой, она сейчас же сказала Элизабет-Джейн, что решила уехать на несколько дней из дому и пожить на берегу моря — в Порт-Брэди: Кестербридж такой мрачный.
Элизабет, заметив, что она расстроена и даже осунулась, поддержала ее, полагая, что перемена обстановки принесет ей облегчение. Но девушка невольно заподозрила, что мрак, окутавший Кестербридж (по мнению Люсетты), отчасти объясняется отъездом Фарфрэ.
Элизабет проводила подругу в Порт-Брэди и взяла на себя управление «Высоким домом» до ее приезда. Дождь лил беспрерывно; два-три дня она провела в одиночестве, потом зашел Хенчард. Он, видимо, был неприятно удивлен, услышав, что Люсетта уехала, и хотя в ответ только кивнул головой, притворяясь, будто это ему безразлично, но ушел, поглаживая подбородок с раздосадованным видом.
На следующий день он зашел снова.
— Она приехала? — спросил он.
— Да. Вернулась сегодня утром, — ответила ему падчерица. — Но ее нет дома. Она ушла гулять по дороге в Порт-Брэди. Вернется под вечер.
Хенчард сказал несколько слов, не скрывших его беспокойства и нетерпения, и снова ушел.
Глава XXIX
Как сказала Элизабет-Джейн, в этот час Люсетта быстро шла по дороге в Порт-Брэди. Странно, что для своей послеобеденной прогулки она выбрала ту самую дорогу, по которой всего три часа назад ехала в карете, возвращаясь в Кестербридж, — странно, если только можно хоть что-нибудь назвать странным в сцеплении событий, каждое из которых вызвано какой-то причиной. День был базарный, суббота, но Фарфрэ на сей раз не стоял за своей стойкой на хлебной бирже. Впрочем, было известно, что он приедет домой вечером, «к воскресенью», как выражались в Кестербридже.
Люсетта шла, пока не кончились ряды деревьев, которыми была обсажена эта дорога, так же как и другие большие дороги, ведущие в Кестербридж. В миле от города ряды деревьев кончились, и здесь она остановилась.
Она стояла в ложбине между двумя отлогими возвышенностями, а дорога, все еще сохранявшая то же направление, что и во времена древнего Рима, тянулась прямо, как цепь землемера, и скрывалась из виду за самой дальней грядой. Нигде не было видно ни изгороди, ни дерева, и дорога выделялась на сжатых пшеничных полях, словно полоска, пришитая к развевающемуся одеянию. Невдалеке стоял сарай — единственное строение на всем этом пространстве вплоть до самого гори зонта.
Люсетта напряженно всматривалась вдаль, но на дороге ничто не появлялось — ни единой точки. Она вздохнула: «Доналд» и, собравшись уходить, повернулась к городу.
Здесь дорога была не совсем безлюдной. По ней шла женщина — Элизабет-Джейн.
Как ни грустно было Люсетте в одиночестве, теперь ей как будто стало немного досадно. Зато Элизабет, когда она издали узнала Люсетту, так и просияла.
— Мне вдруг почему-то захотелось пойти вам навстречу, — сказала она, улыбаясь.
Люсетта собиралась что-то ответить, но неожиданно ее внимание отвлеклось. Справа от нее с большой дорогой соединялась пересекавшая поле проселочная, и по ней брел бык, приближаясь к Элизабет, которая смотрела в другую сторону и потому не видела его.
В последней четверти каждого года рогатый скот становился надеждой и грозой жителей Кестербриджа и его окрестностей, где скотоводством занимались с успехом, достойным времен Авраама. В эти месяцы через город гнали огромные гурты скота для продажи на местном аукционе, и отдельные животные, бродя по дорогам, обращали в бегство женщин и детей, пугая их так, как ничто другое не могло напугать. Впрочем, животные шли бы довольно спокойно, если бы не традиции кестербриджцев, считавших, что, сопровождая гурты, необходимо испускать пронзительные крики в сочетании с отвратительными ужимками и жестами, размахивать толстыми длинными палками, сзывать отбившихся собак — словом, всячески стараться разъярить злых и нагнать страху на кротких. Нередко хозяин дома, выйдя из гостиной, обнаруживал, что его передняя или коридор битком набиты детьми, няньками, пожилыми женщинами или воспитанницами женской школы, которые оправдывали свое вторжение тем, что «по улице вели быка на продажу».