Застыли двойники мои.
Один застыл в зубах с лангустой.
Другой – в прыжке повис, как люстра.
А у того в руках вода,
Он не напьется никогда!
17 Вознесенских стонут,
они без голоса. Мой крик
Накручен на магнитофоны,
Как красный вырванный язык!
Я разворован, я разбросан,
меня таскают на допросы...
Давно я дома. Жив вполне.
Но как-то нет меня во мне.
А там, в заморских казематах,
шпионы в курточках шпинатных,
Как рентгенологи и филины,
Меня просматривают в фильме.
Один надулся, как моским.
Другой хрипит: "Дошел, москвич?!.."
Горбун мрачнее. Он молчит.
Багровый глаз его горит.
Невыносимо быть распятым,
до каждой родинки сквозя,
Когда в тебя от губ до пяток,
Как пули, всажены глаза!
И пальцы в ржваых заусенцах
по сердцу шаркают почти.
"Вам больно, мистер Вознесенский?"
Пусти, чудовище! Пусти.
Пусти, красавчик Квазимодо!
Душа горит, кровоточа
От пристальных очей "Свободы"
И нежных взоров стукача.
Охота на зайца
Ю. Казакову
Травят зайца. Несутся суки.
Травля! Травля! Сквозь лай и гам.
И оранжевые кожухи
Апельсинами по снегам.
Травим зайца. Опохмелившись,
Я, завгар, лейтенант милиции,
Лица в валенках, в хроме лица,
Зять Букашкина с пацаном –
Газанем!
Газик, чудо индустриализации,
Наворачивает цепя.
Трали-вали! Мы травим зайца.
Только, может, травим себя?
Полыхают снега нарядные,
Сапоги на мне и тужурка,
Что же пляшет прицел мой, Юрка?
Юрка, в этом что-то неладное,
Если в ужасе по снегам
Скачет крови
живой стакан!
Страсть к убийству, как страсть к зачатию,
Ослепленная и зловещая,
Она нынче вопит: зайчатины!
Завтра взвоет о человечине...
Он лежал посреди страны,
Он лежал, трепыхаясь слева,
Словно серое сердце леса,
Тишины.
Он лежал, синеву боков
Он вздымал, он дышал пока еще,
Как мучительный глаз,
моргающий,
На печальной щеке снегов.
Но внезапно, взметнувшись свечкой,
Он возник,
И над лесом, над черной речкой
Резанул
Человечий
Крик!
Звук был пронзительным и чистым, как
ультразвук
или как крик ребенка.
Я знал, что зайцы стонут. Но чтобы так?!
Это была нота жизни. Так кричат роженицы.
Так кричат перелески голые
И немые досель кусты,
Так нам смерть прорезает голос
Неизведанной чистоты.
Той природе, молчально-чудной,
Роща, озеро ли, бревно –
Им позволено слушать, чувствовать,
Только голоса не дано.
Так кричат в последний и в первый.
Это жизнь, удаляясь, пела,
Вылетая, как из силка,
В небосклоны и облака.
Это длилось мгновение,
Мы окаменели,
как в остановившемся кинокадре.
Сапог бегущего завгара так и не коснулся земли.
Четыре черные дробинки, не долетев, вонзились
в воздух.
Он взглянул на нас. И – или это нам показа-
лось – над горизонтальными мышцами бегуна, над
запекшимися шерстинками шеи блеснуло лицо.
Глаза были раскосы и широко расставлены, как на
фресках Дионисия.
Он взглянул изумленно и разгневанно.
Он парил.
Как бы слился с криком.
Он повис...
С искаженным и светлым ликом,
Как у ангелов и певиц.
Длинноногий лесной архангел...
Плыл туман золотой к лесам.