Я стою на плоту — высокой деревянной пристани, — внизу шумит отливная вода, железно дрожат листвяжные сваи, а здесь, на скользких досках, — вороха скользкой рыбы, движение, голоса людей, лязг вагонеток. Где-то в заливе стучат «мотодорки», и всюду — вверху и внизу — кричат чайки. Мне трудно разобраться во всем этом. Я первый раз на рыбацком плоту, впервые в нивхском поселке Чайво. Что такое «Чайво»? Нивх, который перевозил меня на лодке через залив, сказал: «Кто знает? Старики рассказывают — травка здесь на косе такая росла, как чай заваривали. Кто знает?..» Это было вчера вечером, а сейчас мой перевозчик работал весовщиком, принимал, взвешивал рыбу, записывал центнеры. Он узнал меня, махнул мокрой брезентовой рукавицей, что-то крикнул. Его коричневое, скуластое лицо сбежалось в морщинки, будто от воды ударил ветер, и я понял — нивх радуется мне. Знакомый — уже хорошо. Почувствовав себя тверже (на скользких досках), я решил для начала вспомнить подробнее вчерашний вечер, чтобы лучше разобраться в этой «грянувшей» на меня новой жизни.
Вагон узкоколейки притормозил на полустанке, по ту сторону залива, в одиннадцатом часу вечера. Я спрыгнул в темноту и растерялся: холодно накрапывал дождь, странно, у самой земли, шумел стланик и где-то за ним, еще ниже, ворчало, погромыхивало, как далекая гроза, море. Приглядевшись, я различил за кустами чуть мелькающий огонек. Пошел к нему. Стали заметны белые срубы, доски, бревна — здесь, по-видимому, строится новый колхозный поселок. Кто-то вышел из сторожки, полыхнув светом открытой двери, прислушался, крикнул:
— Корреспондент?
— Да.
— Вот хорошо! Сейчас, однако, поедем. Греться будешь?
Человек подошел, сунул мне руку — от него запахло табаком, нерпичьим жиром, морской сыростью, — я догадался, что это нивх, рыбак, мой первый чайвинец, сахалинский абориген.
— Можно не греться, — сказал я.
— Хорошо. Опоздать можем. Отлив уже.
Он зашагал в кусты, к морю, и скоро мы были около лодки, на мокром, жидком илистом берегу. Вода уже отступила метров на двести, ее надо было догонять. Я поднял голенища резиновых сапог, взялся за борт лодки. Она пошла легко, гладкое дно ее, как намыленное, скользило по илу. Расплескивались лужицы, и из них, шлепая плоскими животами, выползали камбалы. Мне стало жарко, часто дышал и поругивался нивх. Но это было лишь начало: лодку пришлось толкать и по воде — на отлогом отливном берегу всюду проглядывали мели. Хлынул сильный дождь. Потом низко и широко ахнул гром, заполыхали молнии. Когда лодка закачалась на волнах, нивх спросил:
— Поедем? Или как думаешь, назад?
Залив был черен, шумел бурунами; мигала молния — он рыжел, закипал от беляков — и снова проваливался в темноту. Жутко было в нем. Но и возвращаться не хватало смелости: толкать лодку назад и думать, что зазря пропало столько силы, а выйдешь на твердый берег — и упадешь от усталости, грязный и злой. Я промолчал.
— Тогда поедем. — Нивх перевалился через борт.
Мы оттолкнулись, и первые накаты обдали нас белыми гребнями, но лодка удержалась, нивх завел мотор, крикнул мне:
— Мухруя! Отливай!
Я отыскал банку, принялся вычерпывать воду. Буруны перехлестывались через нос, били мне в спину, вода стекала на дно лодки. Мерцали молнии, над самой головой разверзалось небо. Я черпал и черпал… И даже теперь не знаю, долго или нет мы переезжали залив. Наверное, минут пятнадцать. Я очнулся, когда лодка вошла в тихую воду за пристанью, ударилась носом в берег.
— Вот и начальство идет… — сказал нивх.
Подошел председатель, вернее, надвинулся черной брезентовой глыбой. Поздоровался, начал что-то говорить, а я не мог ничего понять — в голове было глухо от гула волн, — понял только: «Пойдемте в нашу гостиницу» — и потянулся за широкой спиной председателя.
В «гостинице» — застарелом, настывшем от пустоты домике с тремя деревянными топчанами, накрытыми суконными одеялами, — председатель растопил печь, водрузил на плиту чайник, включил радио: создал возможный уют. Выкурил папиросу, пожелал спокойной ночи и ушел. Я даже не глянул ему в лицо, кивал головой и улыбался, — наверное, потому, что не хотел показаться растерянным и жалким. Через несколько минут появился мой нивх перевозчик, поставил бутылку, бросил на стол кусок сушеной рыбы.
— Председатель спиртишки послал, выпей.
Я попросил его разлить, он немного «поотказывался», разделил поровну, мы чокнулись и отпили. Крякнув, как русский мужик, благостно поморщившись, нивх стал заедать рыбой.
— Урд! Хорошо! — заговорил потом. — Бери юколу. У нас только в субботу спиртишкой торгуют. Правильно. В путину с нашим братом по-другому нельзя.
Еще раз, бодрее дзинькнули стаканами, и нивх, сочно смеясь, спросил:
— Знаешь, зачем люди «дзинь» делают? Нет? Я тоже не знал, мне один русский друг рассказал. Вот слушай: когда человек выпивает, глаз спиртишку видит, язык пробует; ухо тоже хочет, понял? Вот для него «дзинь»!
Мы познакомились. Нивха звали Кавун. Я сразу запомнил его имя, потому что по-украински кавун — арбуз.
И вот мой перевозчик на плоту — суетится, ругается с рыбаками, бросающими на весы сетчатые носилки с селедкой, заставляет стряхивать воду, торопит:
— Жива, жива!
Он глянул на меня, еще раз крикнул. Теперь я расслышал:
— Как спал, корреспондент?
— Привет, Кавун! — ответил я.
За вчерашнюю переправу, за гром и шторм я чувствовал себя немножко героем: все-таки не каждому пришлось пережить таких «плотных» пятнадцать минут. Мне хотелось поговорить с кем-нибудь об этом: «…да, конечно, опасно, отчаянно, но не ждать же у моря погоды… Страшновато? Что вы! С детства… не из тех…» Увидев председателя, я пошел к нему, заранее улыбаясь, как бы начиная дружеский разговор о том о сем, не касаясь пока дела, — так, для знакомства, для «узнавания» друг друга. Мне казалось, что он сразу спросит: «Ну как плавание?..» Однако он медлительно выговорил:
— Добро спалось?
Неужели в поселке Чайво главное — выспаться? Чтобы чуть задеть председателя, я рассказал ему, как сушил портянки, пил чай, как взбивал каменно твердую подушку, а потом свалился на топчан и только утром заметил, что раздавил парочку клопов. Поблагодарил за «спиртишку».
Председатель не дрогнул и единым мускулом лица. Он бесстрастно, но для видимости мученически вздохнул, проговорил, глядя на весы с селедкой:
— Вот перейдем в новый поселок, — он кивнул на тот берег залива, — оставим пережитки здесь.
— И клопов?
На этот раз у председателя чуть «дрогнул» мускул под глазом, он вынул из карманов плаща руки, подтянулся, словно бы вырастая надо мной, и уже другим (видимо, своим обычным) голосом сказал:
— Какие вопросы вас интересуют, молодой человек?
Тут я немного растерялся. В самом деле: «Какие вопросы?» Вообще все: жизнь, работа и т. д. Вспомнил наказ редактора: «Главное — производство, достижения». И не захотел сказать ни того, ни другого. Сказал третье, слышанное от «тертых» газетчиков.
— У меня — вольная охота.
— Как говорится, ни пуха… — вежливо, очень вежливо ответил председатель. — А мне работать надо. — Он пошел к дощатой конторке на плоту.
Я остался один, и делать стало нечего: вместе с председателем ушло то необходимое, уже осязаемое чувство причастности, которое начинало связывать меня с этими людьми, их работой. Черт бы побрал клопов! Я оглянулся — на меня никто не обращал внимания. И хорошо. Решил побродить, обвыкнуться.
Внизу, у свай плота, покачивались залитые сельдью рыбницы — длинные плоские кунгасы. На каждой, утонув до пояса в рыбе, стоял каплерщик — круглым неглубоким сачком на длинном шесте он поддевал сельдь, вскидывал над головой сетчатый черпак и выплескивал белую скользкую рыбешку на доски плота. Нивхские и русские девушки, сидя на корточках, перебирали селедку: крупную бросали в одни носилки, среднюю — в другие, мелкую — в третьи. Два молодых нивха подхватывали носилки, ставили на весы (сразу по нескольку штук). Кавун записывал в тетрадку центнеры, носилки перекочевывали на вагонетки, и два других парня катили их по тоненьким рельсам в засольный цех. Тут же ходила мрачного вида женщина — в больших резиновых сапогах, залепленных чешуей, телогрейке, брезентовом фартуке и… городской коричневой шляпке, — она покрикивала на девушек, ругала за что-то парней, сердито взглядывала на Кавуна. Наверное, поэтому девушки особенно дружно и долго смеялись, когда кто-нибудь из каплерщиков ловко накидывал то одной, то другой из них на голову сачок и обливал селедочным водопадом. Женщина поворачивалась к девушкам спиной, но только они затихали, подбегала к носилкам, ворошила рукой селедку, тихо, с шипением говорила:
— Брак! Брак!
«Заврыбобазой», — подумал я и поежился от предчувствия, что придется говорить с ней, «вести дело», в котором она, как нерпа, видит на пять метров в глубину, а я… как слепой нерпенок, буду барахтаться на мелководье.
От этого, наверное, я сразу приуныл, сказал себе: «Пока хватит» — и пошел вправо, на пустой приплоток, где двое мальчишек размахивали удочками.
Погода была яркая: по заливу разгуливал бодрый ветерок, задирал воду, она играла, блестела, прибавляя света поселку и берегам. Четко виднелись широкие песчаные косы посреди залива, черные фигурки рыбаков на них, круто поднимался, зеленел тайгой потусторонний берег, и было до одури много чаек: они вились, орали, падали в воду, дрались и обжирались селедкой. Они воровали селедку с плота, девушки отпугивали их палками.
— Как ловится? — спросил я мальчишек.
— Корошо! — ответил нивх, пнул ногой рыжего рогатого бычка, кругло раздувавшего большую голову, а русский мальчишка стеснительно вытер рукавом мокрый нос. Четыре широкие камбалы прилепились к доскам, вяло пошлепывали хвостами.