Наська вошла в переднюю, закрыла дверь и остановилась. Иван спал, скрестив руки на груди и строго нахмурив рыжеватые брови. Глаза запали в темные ямки, давно не бритые щеки, казалось, были подвязаны от подбородка к ушам рыжеватой тряпкой. Пухло забинтованная нога Ивана лежала на скрученном валиком одеяле, напоминала большой разношенный валенок. Между низеньким столиком и кроватью белели новенькие костыли…
Тихонько подойдя к кровати, Наська села на остро скрипнувшую табуретку. У Ивана болезненно дрогнули губы, но он не проснулся. Наська огляделась, прислушалась. Она привыкла к тишине — дома, в поселке. Говорило лишь море — днем, ночью, даже в самую тихую погоду. Сейчас оно хрустко всплескивало под берегом, внизу, и, наверное, от него по потолку пробегали из угла в угол волны расплывчатого света.
На столике, у изголовья, лежали затертые, мелко исписанные карандашом тетрадные листки. Наська наклонилась, прочитала: «Проповедь № 2». Ниже еле различила несколько строчек: «Не заботьтесь для души вашей, что вам есть, ни для тела, во что одеться… Посмотрите на воронов: они не сеют, не ткут; нет у них хранилищ, ни житниц, и бог питает их. Вы не гораздо ли лучше их?..» Наське подумалось: и вправду, брат Василий никогда не работает. Он и сейчас сидит на крыльце, греет, теребит белыми длинными пальцами бороду, пошучивает, а Валентина, оголив до плеч руки и подоткнув подол, копает картошку. Он приходит, когда Коржов на «тони у коряги»… Наську мучали догадки, ей было нехорошо от какого-то внутреннего своего зла; чтобы освободиться, она быстро тронула еще не остывшими с улицы пальцами желтую, точно неживую руку Ивана.
Он проснулся сразу, мутно глянул на нее и, просветлев, проговорил:
— А я ждал, ждал…
Опершись на локоть и подложив под плечо подушку, Иван с застывшей, не своей улыбкой уставился на Наську. Этот взгляд, охватывавший всю ее разом, бесстыдный и чуточку виноватый, был знаком Наське, она побаивалась его.
— Ты что, в баптисты пошел?
— Мне все одно… Пригласили — и пошел. — Иван задергался, тоненько захихикал, сморщился и стал похож на своего отца. — Кому я нужен, калека? В профсоюз не успел вступить. А братья — пожалуйста, сочувствуют, помогают. — Иван кинул взгляд вверх, к полутемному углу передней. — Глянь, икон уже нету, матка сожгла.
Наська присмотрелась. Икон и в самом деле не было, лишь белели пятна по сторонам угла да на фанерном угольнике торчал запылившийся огарок свечи.
— Мы же православные, зачем нам другая вера? — с суеверным испугом прошептала Наська.
— Брат Василий говорит, что иконы и церкви мешают человеку прямо к богу обращаться. А вера та же, понимаешь, только без попов и реликвий.
Опустив глаза, Наська уставилась на волосатые худые руки Ивана, нервно сцепленные пальцы, похрустывавшие суставами, на рукава заношенной солдатской гимнастерки с медными, почерневшими пуговицами.
— Еще брат Василий говорит: тело — дом души, а надо обратить его в храм святого духа на земле. Не очень понятно мне, но как-то это божественно, даже знобко делается. — Голос Ивана звучал смиренно, глаза поблескивали сухо, горячечно.
Наська сказала:
— Какой-то ты неустойчивый, Ваня.
— Мне про это толковал комвзвода в армии. «Ты, — говорит, — Коржов, как медуза — под любую воду подстраиваешься». Он не любил меня. Я — «средний», вперед не лез и в отстающих не числился. Чудак-человек, а может, мне так и нравится, может, у меня здоровья нет вперед всех окоп выкопать. Да мало ли чего.
За дверью послышался голос Валентины, она тяжело прошагала в кухню, загремела посудой. Следом мягко, что-то певуче наговаривая, прошел брат Василий. На кухне они начали о чем-то говорить, переругиваться. Валентина — громко, брат Василий — тихо, похихикивая. Потом снова послышались шаги, легкие, скользящие, чуть скрипнула в передней дверь, и вошел брат Василий.
— Можно к вам, дети мои? — Он почти неслышно проплыл к столику, положил на стопку листов обтрепанную, вздувшуюся тетрадь, сел на край кровати у ног Ивана.
Наська впервые так спокойно и близко видела брата Василия. Он сидел ссутулившись, скрестив на коленях руки, смотрел из-подо лба пристально и вопрошающе. Странный человек… В том, как он вошел, сел уверенно и вместе настороженно, как успокоил свой голос, было много непонятного для Наськи. Черная сатиновая рубаха с глухим воротником, подпоясанная кожаным ремешком, суконные, потертые, но чистые штаны, не новые аккуратные сапоги говорили о воздержании, неприхотливости, и это вызывало робость, смущение перед ним; а глаза, всегда быстрые, пристально-внимательные, свежие щеки с красными прожилками (как у часто пьющих), расчесанная двумя клиньями, взлелеянная борода и без сединки, плотные волосы на голове настораживали, заставляли думать: «Он такой же, как все». Наська упрямо присматривалась к брату Василию, краснела, однако не опускала глаз. Ей хотелось сейчас же «распознать» и больше не бояться его.
Василий медленно отвернулся к Ивану.
— Дорогой брат, — заговорил он, охватив рукой, будто спрятав, бороду и кротко наклонив голову, — помогает ли тебе молитва? — И, не требуя ответа, продолжал: — Бог слышит страждущих и болящих, но помогает верующим… — Минуту молчал, прислушиваясь к собственным мыслям. — И еще скажу тебе, брат: отныне нашим уставом разрешается братьям и сестрам читать книги любые, посещать кинофильмы разные, говорить речи на собраниях общественных… По желанию это все, для молодых и не в ущерб вере. Разъясни это, брат, Насте, пригласи ее в нашу семью. Потеснимся, примем заблудшую овечку, породнимся во Христе.
Встав и чуть поклонившись туда, где стояли костыли, брат Василий пошел к двери. Наська смотрела в его широкую, с покатыми, тяжелыми плечами спину, и ей припомнилось: «Войдите через узкую дверь, ибо широки врата и широка дорога, ведущая к гибели, и многие идут туда. Но узок вход и узка дорога, которая ведет к жизни, и лишь немногие находят ее». И смутно, тоскливо стало у Наськи на душе. В какую жизнь? В какие врата? Истинно ли верующий брат Василий?..
Наська хотела обо всем этом спросить Ивана, глянула на него и раздумала. Иван, немо улыбаясь, смотрел на закрытую дверь, его глаза были полны удивления и благости, и весь он ушел в какую-то восторженную забывчивость. Наське стало жаль Ивана, жаль себя; чувствуя, что в ней снова накипает озлобление против брата Василия, она тихо позвала:
— Ваня…
Иван, придя в себя, как-то свысока, отчужденно посмотрел на Наську, решительно проговорил:
— Слышала, братьям все разрешается.
— Ваня, — злясь, сказала Наська, — ты когда поедешь в больницу?
— А что? — быстро оживился Иван.
— Надо.
— Когда твой отец лодку даст.
— Возьми меня с собой.
Иван резко привстал, забинтованная нога, как позабытая, свалилась с валика, щеки порозовели от боли.
— Убежать захотела, да?.. — В напряженных глазах Ивана был страх, подозрение, нервное исступление. — А ты моя невеста. Забыла? Отец твой обещал, божился… У меня, может, из-за тебя все это… — Он протянул бледную руку к ноге.
— Что ты, Ваня! — перепугалась Наська. — Я на один денек, с тобой вернусь. Увижу Маришу — и домой. Так хочется…
Иван с сомнением и опаской присматривался к Наське, о чем-то думал, подергивая сжатыми губами, потом сказал:
— Побожись.
— Ей-богу.
— Ладно уж. — Иван утомленно откинулся на подушку, закрыл глаза.
— Только поедем с Сашкой Нургуном, не будем у наших просить, да им и некогда. Сашка скоро приедет.
— Засмеет этот комсомолец. Такой языкатый.
— А мы помолчим, Ваня. Смирение — наша защита.
— Ладно уж, говорю.
Иван не открывал глаз. Трепетные волны света бежали по потолку из угла в угол, и на лице Ивана появлялись и исчезали еле заметные блики; казалось, оно вздрагивало от беспокойных, трудных мыслей… С весны не заживает у Ивана простреленная ступня, но отцы редко возят его к врачам, а положить в больницу и вовсе сердито отказываются.
Наська встала, потихоньку вышла из комнаты. На кухне переговаривались Валентина и брат Василий. Тонька нудно выпрашивала у матери конфетку. В пахучих сенях, устланных свежим сеном, копошился, повизгивал жирный поросенок.
Наська шла под гору, потом брела через речку, солнце грело ей плечи и голову, остывшие в доме, и думала об Иване. Она вспомнила, как ждала его из армии. Нет, он никогда ей не нравился. Она дружила с Петькой, сыном председателя, а Иван ревновал ее, обещал поколотить, но это было так давно, и смешно теперь… Наська ждала Ивана, точно свежего ветерка в душный день в Заброшенках. Приедет — и все не так станет. Нет, не совсем не так, а как-то по-другому, чуть лучше. Может, веселее. Ведь в Библии сказано: «Ешь с веселием хлеб твой…» Иван словно бы обманул Наську, и сильнее хотелось ей за это чего-нибудь запрещенного, недоступного. Чтобы вспоминать, замаливать грех, чтобы иметь что-то тайное в душе. А после все равно, после она будет просто жить.
Мать мыла корову около сарая, поливала ее теплой водой, сметала со спины и боков жесткой щеткой мутную жижу. Корова, опустив голову, прислушивалась, умно кося, помигивая глазом.
В своей комнате под кроватью Наська увидела чемодан, открыла его — в нем лежали отглаженные платья, полотенце, мыло и пузырек с какими-то старыми духами. Все пахло свежим, стираным. Наська опустилась на колени перед чемоданом, у нее перехватило дыхание от нежного, благодарного и жалостливого чувства к матери.