— Уступила… — Ксения вздохнула.
— А на кой она мне? Дерево… — Лина вяло махнула тяжелой рукой и двинулась в другую комнату — малую, с одним окном, где раньше, отделенные от родителей переборкой, на сундуке и широкой койке спали дети. Теперь все они, вместе с матерью, согревали друг друга, умещаясь на одной кровати.
Лина дважды приносила двойняшек — ходом, без заметного перерыва, — и все ее потомство выглядело одногодками. Закутанные головы, торчащие из-под старого стеганого одеяла, были одинаково повернуты к двери, внимательные глаза вцепились в Ксению, как крючки. В полутьме было трудно различить лица.
— Закрыла я, — кивнула Лина на ставни, — все теплей.
— Смеркнется, Костька принесет тебе пару полешек, — отозвалась Ксения, — протопишь хоть чуть.
— Я видала, как тебе с машины дрова сгружали, — без обиды, но как-то бесцветно проговорила Лина, с трудом преодолевая одышку. — А мне где взять? Все тубаретки, лавку сожгла — таган ставила. Теперь ставни разве… Таган нужен, хоть воду согреть…
— Дак постояльцы… — Ксения будто вину с себя снимала. — Топят, и мы греемся… Но следят, рыжий каждую чурку примечает. — Она полезла в старую клеенчатую сумку и неверной рукой извлекла оттуда завернутое в марлю полукружье хлеба. — А я вам вот что выделила, решилась сама поставить да спечь. Лепешками хотела, да потом решила как выгодней… раздели вот…
Лина грузно опустилась на койку, силясь удержать застлавшие взор слезы и яснее увидеть то, что так знакомо легло в дрожащие ладони. Она услышала, как подобрались, притаили дыхание ее терпеливые дети, как они стиснули раскаленными глазами краюху в ее руках, и просипела, боясь собственного голоса:
— Ксюша, Ксюша… Я тебе отдам, ей-богу отдам… Вот баушка от сестры вернется из деревни… Пошла она, да больно далеко идти, два дня хватит ли… Но я отдам, Ксюша, господи!..
Прижимая хлеб к груди, Лина захватила свободной рукой мокрые щеки.
Вечерами свет давала коптилка, горевшая для того, чтобы справиться с делами, всю долгую темную пору сидели часто без огня, привыкнув обходиться в потемках. Через узкую щель под дверью в кухню проникал бледный свет карбидного фонаря, которым пользовались немцы, в ней привыкший глаз различал все. В коптилке на комоде — он теперь стоял в тесном запечье — горел бензин с солью, всыпанной для ровного горенья. Без соли бензин вспыхивал весь разом, в любой мигалке.
Ах, как жалел Костька, что не запаслись они керосином в лавке, не спрятали где-нибудь большую бутыль или даже какую-нибудь бочку, хотя бы в сарае зарыли, как клад. Сколько раз принимались они с Вовкой копать в сарае утоптанный пол — вдруг на тайник наткнутся! Ходили слухи, что вот так нашли тайник в доме у Средних ворот, где жила казначеиха монастыря. Было до жути интересно копать плотную слежалую землю и наталкиваться лопатой то на залубенелый обломок доски неизвестного назначения, то на кусок черепицы, то еще на что-нибудь… Ребята в Городке находили так почерневшие копейки и даже здоровенные пятаки…
Искали они с Вовкой тайник и на чердаке, роясь в гречишной засыпке потолка. Пыльная лузга, особенно в дальних углах, куда трудно добираться, могла скрывать и монаший клад — куда-то же они девали свое золото в революцию? С собой-то им не дали небось вывезти?
Вот так и керосин можно было закопать в сарае — никто бы не нашел, даже жулики, что их обокрали.
Эти мысли разъедали Костькину душу, когда он, стараясь успеть до прихода матери, помогал Вовке промывать глаза. Вовка, перемогая судороги в горле, тихо выл — то ли от рези, то ли от обиды и своей беспомощности.
Неделей раньше ему неожиданно удалось стрельнуть у немцев банку бензина. Это произошло так просто и так быстро, что Вовка тут же решил еще раз попытать счастья.
В саду у Сергиевской горки прямо на снегу было уложено несколько десятков бензиновых бочек, около них заправлялись машины. Это был топливный склад, он даже охранялся: рядом с заправщиками всегда прогуливался часовой с карабином. Ребята не раз видели, как шоферы вкатывали по наклонным бревнам на высокую эстакаду бочки и через воронку наполняли бензином плоские канистры, которые тут же опорожняли над бензобаками машин или укладывали под кузова, в запас. В тот удачливый день Вовка, понаблюдав, как разгоряченные солдаты ловко управляются с очередной бочкой, вдруг набрался духу и протянул шоферам ржавую консервную банку, подобранную поблизости:
— Пан, гебен мир…
Часовой смотрел на него спокойно, не меняя выражения лица, а один из шоферов — он завинчивал пробку на боку бочки — мотнул головой и что-то сказал. Сказал не раздумывая, отняв руку от пробки. И Вовка шагнул к немцу, приставил к отверстию гнутую банку, а немец, ослабив винтовую затычку, нацедил в нее чистого розового бензина.
— Добытчик, — похвалила Ксения, переливая бензин в бутылку.
Потом они подходили к бочкам вместе с Костькой, каждый со своей приготовленной банкой, высматривали обстановку, но она все время была неподходящей: то суеты было много у склада, когда заправлялось сразу несколько машин и хмурым шоферам было, конечно, не до нищих, то охранник попадался чересчур сурового вида и даже, когда они один раз оказались уже у самой эстакады, строго зыкнул и махнул рукой — а ну, дескать, дуйте отсюда.
А тут Вовка вышел пройтись до Базарных ворот — главное поглядеть, какая картина у склада, и тут же во весь дух домой.
— Хуго наш дежурит возле бочек!.. — крикнул, не передохнув, Костьке, нянькавшемуся с сестрой, и, захватив обе банки, резанул к Сергиевской горке. Мать была на бирже — на работу устраивалась.
Вовка подлетел к огороженному с трех сторон колючей проволокой хранилищу и заулыбался стоявшему у открытого входа рыжему квартиранту. Хуго, в шинели, с опущенными шерстяными наушниками под фуражкой с откидным отворотом, переступал от холода ногами и невозмутимо глядел на протянутую банку.
— Пан, гебен мир… — Вовка, не закрывая рта, кивнул в направлении эстакады, где на двух продольных ребрах покоилась — очевидно, уже початая — бочка.
Немец оттянул ремень карабина и пожал плечами. Вовка понял: постовому нельзя.
— Ихь, ихь!.. Я сам могу… — сказал он, всем видом показывая, что сумеет распорядиться пробкой. — Мне уже давали раз… — И указал на бочку.
Хуго перевел взгляд с просителя на эстакаду и обратно и сделал какое-то движение головой, которое Вовка понял как разрешение пройти на огороженную площадку. Он торопливо шагнул к бочке и замерзшей рукой ухватился за гайку, она подалась, туго, но подалась — была не до конца закручена. Заиндевелая, скользкая, она обжигала кожу, но Вовке удалось отвернуть ее на круг или полтора. Подхватив с земли банку, другой рукой он что есть силы потянул бочку на себя, скрипнув на опорах, она сдвинулась с места, внутри слышно плеснулся бензин и засочился сквозь резьбу. Потом потек неровной струей, банка наполнилась, и Вовка, уцепившись за край донного выступа, оттолкнул бочку, чтобы опять ушла наверх сливная дыра. Банку было трудно держать за острую, косо отогнутую крышку, и он поспешил подставить под нее скрюченную от холода свободную руку, но тут Хуго, оказавшийся почему-то рядом, носком сапога вышиб ее из закоченевших пальцев. Ледяные брызги хлестнули по лицу — стало трудно дышать, защипало глаза.
— Никс цап-царап! — выкрикнул над ухом немец, и Вовка, прижав к лицу локоть, спотыкаясь, бросился от склада…
…Глаза промыли. Видеть они не перестали, хотя и покраснели и долго еще слезились. Матери решили ничего не говорить.
Ленчик Стебаков подсказал еще одну штуку. Встретился как-то Костьке возле станции — как всегда деловой, неунывающий, — наболтал всякого, цигарку свернул из окурочного табаку и тут же задымил, цыкая слюной. Дал покурить и Костьке. Потом схватил за руку, повернул лицом к вокзалу:
— Видел, вон пошли с чемоданами?
Костька поглядел, куда он показывал, увидел кучку немцев, с вещами, неуверенно шагавших по засыпанным снегом трамвайным рельсам, утопленным в булыжной мостовой.