— Не надо туда глядеть, — прошептала Ксения, отворачивая его лицо от убитого, — не надо, сынок… Глотни поглубже… — Она качнула в руках закряхтевшую дочку.
Ей и самой было худо: от страха ли, от вида ли убитого опустело в груди, как треснутая ветка закачалась голова. Потом, через какое-то время, до нее опять донеслись пугающие слова:
— …Всякий, кому станет известным их местопребывание — Котлякова, Князева, Вербина, — должны немедленно сообщить об этом властям. За каждого из них будет выдано вознаграждение.
— За выдачу — награжденье… Господи!..
— Про всех знають, — в самое ухо шепнула Дуся, за минуту до этого крепко взявшая ослабевшую золовку под локоть.
— Ага, — глухо выдохнула Ксения. Котляков и Князев были сельсоветским начальством, хорошо их знала.
— И их, если поймають, — Дуся скосила глаза в сторону неподвижного тела на дороге, — как Никиту…
— Ага…
Долетавшие до слуха слова камнем падали на сердце. Слова были холодные, чужие, словно не русские, хотя звучали вроде бы и понятно. Говорил их человек грамотный, но — видно было — не местный, издалека, такой манеры толковать с людьми тут не знали.
— …Сами вы будете в полной безопасности, гарантированной оккупационными властями. Как я пояснил выше, от вас требуется только одно: честный труд и выполнение законов и распоряжений. В этом случае вам нечего будет опасаться за свою собственность, свои права и за свою жизнь…
Ксения опустила веки. Выплывая из мрака, оранжевой рябью горел в глазах поворот дороги и на нем — вывалянный в пыли, весь пробитый осколками, навек затихший Никита…
— Что же это деется-то, господи! — простонала Ксения, остановившись посередине комнаты и не решаясь подойти к комоду, где сберегалось ее основное богатство — несколько простыней и наволочек, нижнее белье, вторые занавески, материя на платье, мужнин отрез…
Как разбитые губы, кривились замочные щели с вырванными краями. Железки замков, с мясом выдравшие легкие личины, светились в полутьме прикушенными языками.
— Обокра-али!.. — горько и пусто проговорила она, оглядываясь. Подмечая перемены в комнате, вернулась взглядом к ящикам комода, приблизилась к ним, с усилием потянула за край верхний — наперекос, не до конца задвинутый. Ящик был пуст.
Костька всхлипнул, провел рукавом по глазам. Не так жалко было вещей, как жгли унижение и обида: его дом, его, можно сказать, душа подло и нагло осквернены и некому пожаловаться, не у кого попросить защиты. Нечто похожее переживала и Ксения, словно голая стояла перед чужими нахальными глазами, до которых нельзя дотянуться ни ногтями, ничем… И нечем прикрыться, некуда деться.
Она шагнула в спаленку — отгородку без окна, заглянула под кровать, куда запихнула, уходя, узел с зимней одеждой, и, не подымаясь с колен, ткнулась головой в старую перину.
— Мам, может, кто из соседей? — подал надежду Костька.
Ксения покачала головой. Утирая глаза, тяжело поднялась с пола и сквозь слезы произнесла:
— Неужто соседи?.. Господи!..
Потом, еще пооглядевшись, добавила:
— А хоть и из них кто — все равно не найдешь, не для того брато.
Костька побежал в сарай — не пропало ли чего там. Нет, санки на кованых железных полозах, отцовский подарок к школе «полуснегурки» в старой кошелке, ломаный безмен на гвозде под крышей — все осталось на месте. Однако он сдернул безмен со стены, завалил набок пустую кадку, опрокинул санки — пусть мамка поглядит, чего понаделали эти жулики и в сарае. Они — Костька был уверен — сделали бы еще и хуже: это им что-нибудь помешало или было уже не унести ворованное.
— Ну, что там? — одними глазами спросила мать, когда он вернулся у дом.
— Раскидано все, — Костька яростно махнул рукой. — И коньки, и салазки…
Ксения перебила:
— Сбегай к Лине, спроси… Хотя постой, и я схожу.
Все вместе они направились к соседке, через несколько домов. На пороге Кофановых в нос ударил острый винный дух — Лина стояла у плиты и сушила на противне целую гору вялого чернослива.
— Ой, Ксюша!..
Ксения посмотрела на сковородку:
— Что это ты?
— А сливы, с настойки, с винзавода. — Лина указала на пропитанный синевой полупустой мешок у порога. — Так — горькие, а выжаришь сок — ничего, как из компота. — Она обтерла фартуком синий от ягод рот и отмахнулась от жарева — А ну их к бесу. Ты-то как, Ксюш?
Однако вместо того чтобы слушать, Лина, словно вот только и увидела ее, ухватила соседку за рукав и запричитала, заспешила с новостями. Она рассказала, как в день прихода немцев с утра до поздней ночи по всему городу грохали взрывы. На улицах не было видно ни души — ни военных, ни штатских, а дальняя стрельба доносилась откуда-то из-за Прокуровки.
Там долго трещали пулеметы и ухали разрывы, пока в конце концов не истаяли.
— Всю душу надорвали, — вздыхала Лина, — как будто в болоте утопали: все глуше становилось и глуше. Говорят, отсекли они там наших.
Ксения качала головой.
— А меня обокрали тут… — сказала она тяжело, когда Лина на какое-то время умолкла.
— Да что ты, Ксюша?! Когда ж это? Я ведь проходила, замок трогала… И ставни глядела…
— Ставню и вывернули, а после опять приладили. Вот так… Не разевай рот…
— Ай, господи! А чего взяли?
— Спроси, чего оставили…
Лина, и веря, и не веря Ксении, повлекла ее к выходу, чтобы воочию убедиться в несчастье.
Костька в это время мчался к Семинарке — огороженному кирпичной стеной парку со старинным особняком на краю обрыва, бывшей духовной семинарии. Красная ограда постепенно ветшала, оседала в землю, осыпалась. В дальних, скрытых кустами местах целые участки ее были разобраны на собственные нужды окрестными жителями, благо ни сама стена, ни старый парк государством не охранялись. Сколько помнил Костька, в красивом розовом доме с колоннами всегда располагался агротехникум, но место это иначе как Семинаркой никто не называл.
Их Рабочий Городок тоже был когда-то монастырем и тоже был обнесен высокой кирпичной оградой.
Когда у церкви удалили верхи и таким образом укоротили строение, решено было устроить в нем клуб, благо внутренних переделок почти не понадобилось — алтарь оказался вполне подходящим местом для сцены. В летнее время кино показывали на отгороженной забором площадке у задней стены клуба, где было врыто в землю несколько рядов скамеек.
Дома и сараи в Рабочем Городке — они шли сцеплен-но ломаными улочками и проулками — были сплошь деревянными, рублеными, с обшивкой, исключая двухэтажные «настоятельские» хоромы с каменным низом, занятыми под домоуправление.
Вообще-то говоря, о монастыре, заселенном рабочими семьями и потому-то и ставшем Рабочим Городком, мало что было известно: народ тут жил приезжий, однако изначальные названия, плотно легшие на основу, проступали в Городке на каждом шагу. Снежная горка на развалинах соборного придела так и звалась, к примеру, Сергиевской; дом Савельевых стоял у Грязных ворот — полевого въезда в бывшую обитель. В свое время сразу же за ними начинались пашни ближней деревни, и монастырским золотарям не было нужды колесить ночами по всему городу, чтобы опустошать бочки на общих свалках, делали это они по договоренности с крестьянами на полях. Были ворота Средние, ведущие к центру города, и Базарные, за которыми до недавних дней прибойно шумел молочный базар.
…Костька вскарабкался на Монастырскую кручу и, пройдя вдоль стены, вышел к Новосильской улице. Валька Гаврутов увидел его в окно.
— Вы где были? Я прибегал к тебе два раза.
— В деревне.
— Видел их?
Костька понял, о ком речь. Сказал:
— Видел, еще в деревне, на мотоциклетах… А ты?
— Сколько раз…
— Где Вовка?
Гаврутов испуганно поглядел на Костьку и повел в дом. Там их встретила тетя Нина, Валькина мать; из своей комнатушки выглянула баба Поля.
— Где Вовка-то? — повторил Костька, чувствуя неладное.
Тетя Нина опустила руку ему на макушку, но он отстранился, и она уткнулась лицом в ладошки и заплакала. Костька тоже был готов промокнуть глаза, но сдержался и совсем хрипло произнес то же самое: