Тане — внучке Героя Советского Союза Николая Ригачина посвящается
Август выдался горячий. С утра выплывает белое солнце и жалит в голову. И ничто в степи не может защитить от лучей, прямых и коротких, будто нож.
Ярко-синее небо режет глаза.
Земля на переспевшем пшеничном поле вся в мелких трещинах, как старческая ладонь.
Муравьи толкутся, пятятся и снова пытаются пройти по знакомой дороге. Новые бегут, бегут цепочкой — ищут выхода, а трещины разбили землю на квадраты, как на карте у батальонного.
Николай долго смотрит и наконец вырывает пересохший, стоящий над окопом сиротливый стебель пшеницы. Тяжёлый колос пригнул стебель к земле, и он похож на дымный след ракеты. Так показалось уставшему Николаю вчера вечером, когда он, занимая оборону, увидел тёмный контур колоса на красном закате.
Крепкими прокуренными ногтями Николай разорвал стебель и сделал из него мостик через расщелину. Муравьи потолкались возле стебелька, но выходить из квадрата не решились.
— Колька, на яблоко! — кричит Саня Любченко.
Николай, пригнувшись больше для взводного, чем для дела, бежит к нему.
— Рано заправляешься, Любушка.
— Снится мне сон, понимаешь-нет, — говорит Любченко, быстро вытирая о гимнастёрку зеленоватое яблоко. — Антоновка ещё не в пору, — кривится он. — Снится мне, что вроде бы я дома, понимаешь-нет. И мать вроде бы к столу меня с поклоном просит: «Сашок, сыночек мой, не забыл про мать, приехал».
И всё в хате мне вроде незнакомо. На образах в углу широкий рушник, есть у нас такой — красные девки стоят с коромыслами у криницы, мама вышивала давно, невестою. Сижу я за столом. Чистый сижу, умытый, читаю на рушнике: «Не красна хата углами, а красна пирогами».
Тут меня Грищенко разбудил… Понимаешь-нет, он вчера в деревеньке у деда выдурил полпротивогазной сумки самосаду. Ну, пришлось мне, значит, для обмена с ним за яблоками в сад ночью сбегать. Теперь и яблоки, и табачок у нас… Угощайся.
— Жара-то сегодня, Саня…
— Глянь, Семёныч идет…
Из канавы, из молодого орешника, отделявшего сад от пшеничного поля, вышли комиссар Тюков и взводный Ермилов.
Николай хотел было бежать в свой окоп, да пока раздумывал — начальство рядом.
— Взвод, ко мне! — крикнул младший лейтенант — высокий, худой паренёк.
Подошёл комиссар, человек немолодой, степенный, неторопливый, до невозможного сощурил глаза — очки потерял ещё где-то под Каменец-Подольском — и от этого казался добрым, беззащитным. Все знали, что родом он из Саратова и на гражданке работал не то в горсовете, не то в потребсоюзе.
Подошли ещё шестеро — всё, что осталось от взвода.
— Угощайся, Семёныч, — и Саня протянул комиссару противогазную сумку с табаком.
— Да, не велик актив, — вздохнул тот в ответ.
— А ты что думал, нас за ночь прибыло? — угрюмо заметил седоусый Никитюк.
— Вот бумажка, закуривай, — и Любченко подал комиссару немецкую листовку.
— Ты где взял? — быстро спросил взводный.
— В саду, товарищ младший лейтенант! — как на плацу выпалил Санька.
У взводного не было щетины — не выросла ещё, не успела, — и все увидели, как он густо покраснел.
— Какая разница, где взял, — сказал Тюков. — Все мы тут знаем друг друга, с первого боя вместе. Это я тебе говорю, младший, ты человек у нас новый… — Семёныч придвинул к глазам листовку, стал неторопливо читать.
«Солдаты 12-й армии, вы давно окружены. Сопротивление бессмысленно…» Ну, дальше, как всегда, о политруках и евреях… А связи действительно с дивизией нет, где кто — тоже не ясно. Ясно одно — надо идти на восток.
— Ночью через село проехали какие-то сапёры, сказали — штаб в Первомайске, — первым нарушил тишину Николай.
— А я б двинул на эту, на Христиновку, — вставил Любченко.
— На кого ж мы ничь чекалы?[1] — спросил, заикаясь, Грищенко.
— Приказ комполка. Там пушки на себе тянут, раненых вывозят… — ответил взводный.
— За ночь где бы уже были, — буркнул Николай.
— Ни жратвы, ни патронов, — ворчал Никитюк. — И окопались вдоль дороги, надо было к саду…
— Никак танки, — прошептал комиссар.
— По местам! — скомандовал младший лейтенант, странно округлив глаза.
Грищенко и Никитюк скрылись в первых окопах, им достались две последние связки гранат.
Николай переложил в нагрудные карманы две обоймы — весь запас, по привычке потёр прицел рукавом.
Осторожно приподнялся, раздвинул пшеницу. В густой пыли различил три танка и четыре грузовика с пехотой.
— Любаша, слышь, Любаша, — позвал Николай.
Санька тоже смотрел вперёд. И думал, что передним сегодня повезло, как никогда…
Первый танк загорелся…
Немцы повернули назад, забарабанил крупнокалиберный пулемёт. Николай, тщательно прицелившись, два раза выстрелил по передней машине.
Пехота метнулась к пшеничному полю, а два танка, разобравшись что к чему, пошли к саду, огибая дорогу.
Николай повернулся и осторожно привстал вровень с колосьями. Поодаль, над жёлтой замершей пшеницей, медленно поворачиваясь из стороны в сторону, плыла чёрная наклонённая пушка.
Первый снаряд разорвался около сада. Второй пролетел через дорогу. Сзади за спиной Николая быстро зашуршала пшеница.
— Отходи к саду! — послышался испуганный голос Любченко.
— Куда вы, ребята? — донёсся голос взводного.
Николай видит, как взводный поднялся в полный рост. Николай отрывается от земли и согнувшись бежит к саду.
— За Родину! За…
Николай, остановленный криком, оборачивается. Навстречу танку, вышедшему на просёлок, бежит взводный. Левой рукой он загребает воздух, правая рука с револьвером высоко вскинута над головой. Николай видит, как младший лейтенант успевает дважды ударить кулаком по чёрному лбу танка. В ту же секунду Николай оседает в пшеницу и с колена стреляет в чернеющий прямоугольник открытого переднего люка. Танк резко останавливается, Николай, петляя, бежит к саду. Сейчас должно что-то случиться, ну вот сейчас… Почему так непослушны ноги?
Пуля обжигает правую руку, пальцы разжались и выпустили винтовку. Николай падает и ползком добирается до канавы.
— Скорей, телепень! — кричит Любченко и тянет его за собой по канаве сквозь густой чапыжник[2]. Ветки бьют по лицу, но Николай не чувствует этого. Гул стоит в ушах, кувалдой бьётся в груди сердце.
— Не могу! Передохнём!..
Режет глаза быстрый пот. Неожиданно канава кончается, и они сворачивают в сад. Пробежав ещё немного, падают на жаркую землю. Выстрелы доносятся всё реже, и скоро всё затихает. Тогда они молча идут по саду. Останавливаются у шалаша, видно, тут жил колхозный сторож. Курень из свежего сена, в серёдке тоже сено, по углам насыпаны уже начавшие гнить яблоки.
Тишина. Только оса жужжит равномерно, мирно. Да чудной незнакомый дух лежалых путимок.
— Я сейчас… — говорит Николай и засыпает…
…Тук, — падает на землю яблоко рядом где-то. И ещё падает, и ещё…. Ветерок лениво колыхнулся над головой, Санька приподнялся — никого.
— Чуешь, не спи…
Из куреня они вышли под вечер, когда жара малость спала.
Пить! Рука одеревенела и будто лишняя, чужая висит вдоль тела. Откуда-то потянуло острым дымом жнивья. Они постояли, посмотрели туда, где утром шёл бой. Стали спускаться в низину к высоким осокорям. Тут из-за старой, заботливо побеленной яблони им что-то крикнули. Один немец, стоя на четвереньках, нагребал в пятнистый рюкзак большие краснощёкие яблоки, другой, полулёжа, из-под руки навёл на них автомат.
— Ну вот и кончились мои мучения, — сказал Сашок, отчаянно рванул на груди гимнастёрку и пошёл на немца.
А Николай стоял как вкопанный. Голова его опустилась, глаза были закрыты. Не видно, что там у него на лице. Ждал. Тело враз обмякло, отяжелело. Выстрела всё ещё не было. Показалось, что стоит он вот так с опущенной низко головой очень давно. Будто кто-то поставил его так.
Потом шатнулся, поднял голову, разлепил тяжёлые веки. Всё качнулось, поплыло перед ним.
Он различил Сашка, идущего медленно-медленно, как по вязкому болотцу. Винтовка висела за спиной, как палка.
— Сашок! А я?
Николай побежал, отрывая от земли чугунные ноги, цепляясь каблуками за траву. Раненая рука моталась, неестественно отлетая в сторону. Боли не было.
— Стреляйте же, гады! — крикнул он. Догнал Сашка, схватился здоровой рукой за винтовку, дёрнул влево.
— Пуф! — крикнул немец, наводя автомат. — Пуф! — крикнул он второй раз, смешно надувая щёки, и бросил в Николая яблоком. Попал в голову.
Немец, собиравший яблоки, смеялся. Вначале тихо, затем громче, громче.
Хохоча, он поднялся, подал Сашку рюкзак, набитый яблоками.
Их повели по саду.
Николай шёл как мёртвый. Немец помоложе время от времени подталкивал его автоматом в спину.
Под осокорями стояли широкие приземистые машины, надсадно трещал движок радиостанции, дымила кухня и пахло гороховым супом.
Около кухни тлели угли большого костра. Немец бросил туда Санькину винтовку, предварительно по-хозяйски разрядив её. Потом он заскочил в фургон радиостанции, и оттуда выглянул пожилой офицер, кивнул головой: ему понравилось, что Любченко держит на плече пузатый рюкзак.
…Это была колхозная конюшня — длинная, сложенная из тонких пластин и горбылей, снаружи обмазанных глиной. Лошадей угнали на восток, видимо, давно. В конюшне было сухо. Знакомый запах конского пота, сбруи перемешивался с ароматом чебреца, полыни, сурепки, второпях набросанных под стенами.
Пленных было много. Все лежали, и трудно было понять — то ли они раненые, то ли так…
— Какого полка? — спросил Николай у маленького мужичка с перевязанной ногой.
— Всё того же, что и ты, — ответил тот нехотя, а потом крикнул вдогонку. — Откуда родом будешь?
— Карельский…
Подойдя к яслям, они увидели Тюкова. Он лежал бледный, с закрытыми глазами. Рядом с ним сидел черноволосый небритый военврач.
— Что же вы так, хлопцы? — сказал Тюков, не открывая глаз.