В заключение предисловия Боровский пишет: «Но, может быть, спросят: если вы такой противник этой утопии, зачем же вы печатаете и распространяете ее? А вот зачем: эта утопия – явление естественное, неизбежное и интересное. Россия – страна преимущественно крестьянская. В революции крестьянство в общем идет за пролетариатом, как более развитым политически и более организованным собратом… В этой борьбе будут возникать разные теорий крестьянского социализма, разные утопии. Одной из таких утопий и является печатаемая ниже. Она имеет те преимущества, что написана образованным, вдумчивым человеком, который, приукрашивая, как все утописты, воображаемое будущее, дает в основе ценный материал для изучения этой идеологии. Он пишет искренно то, во что верит и чего желает; это придает его утопии бесспорный интерес». Сейчас, когда мы уже пережили тот временной рубеж, который был для Чаянова будущим – 1984 год – и знаем, что эра крестьянского кооперативного социализма не наступила, поражают многие частные его предсказания: путь развития советского изобразительного искусства – с его «лакировочным» реализмом, с «суровым стилем», увиденная героем повести в 1984 году картина «под Брейгеля-старшего» – «та же композиция с высоким горизонтом… те же коротенькие фигурки, но… на доске были написаны люди в цветных фраках, дамы с зонтиками, автомобили, и, несомненно, сюжетом служило что-то вроде отлета аэропланов» – словно является описанием какой-то картины, какие мы увидели в восьмидесятых годах в наших выставочных залах; много верного угадано в реконструкции Москвы и т. д.
В двадцатые годы про повести Чаянова критика не писала, им посвящены лишь несколько библиографических заметок. Складывается впечатление, что они вообще были вне литературной жизни своего времени. Однако первое же в критической, вернее, уже в литературоведческой литературе свидетельство о влиянии Чаянова на современную литературу, появившееся в статье М. Чудаковой «Условие существования» (В мире книг, 1974, № 12), посвященной библиотеке М. А. Булгакова, дает повод для любопытных и далеко идущих сопоставлений и размышлений. «Еще одна книга, изданная в том же 1922 году и, возможно, тогда же купленная, – пишет Чудакова, – долгие годы стояла в библиотеке Булгакова и пользовалась, по словам жены, особенной его любовью». Речь идет о повести Чаянова «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей». И далее Чудакова говорит: «Призрачность ночных московских улиц», «гнилой московский туман» и беготня героя (повести Чаянова. – В. М.) по этим улицам в дурную погоду – все это близко к атмосфере московских фельетонов-хроник Булгакова начала 20-х годов, а в первом варианте «Театрального романа», начатом и оставленном в 1929 году, можно видеть, кажется, следы влияния иных страничек «Бенедиктова». Позже Чудакова также писала, что эта повесть «несомненно стимулировала замыслы и сюжетные ходы и „Мастера и Маргариты“, и „Записок покойника“».
Отметим еще, что во всех повестях Чаянова действие неизменно связано с Москвой. В 1928 году он так объяснил свой художественный подход к изображению Москвы: «Совершенно несомненно, что всякий уважающий себя город должен иметь некоторую украшающую его Гофманиаду, некоторое количество своих „домашних дьяволов“». Это он написал к предполагаемому, но так и не осуществившемуся изданию сборника своих повестей.
Во второй половине 1920-х годов в стране возобладал волевой, административный подход к решению вопросов переустройства сельского хозяйства, не считавшийся ни с реальностью, ни с рекомендациями науки. Взгляды Чаянова и его школы были объявлены антимарксистскими. Атмосфера сгущалась. Неудачи, прорывы в промышленности и сельском хозяйстве, неизбежные при невежественном администрировании, все чаще объяснялись вражескими провокациями и вредительством. Начались процессы над «вредителями», на скамью подсудимых попадали крупнейшие специалисты, против них выдвигались фантастические обвинения, и они признавались в не совершенных ими – Чаянов это понимал – преступлениях. Творилась страшная по своей нелепости и неотвратимости фантасмагория. И еще Чаянов понимал, что его обвинителям нет никакого дела ни до логики, ни до фактов, ни до научной истины. Другой великий русский ученый – А. Л. Чижевский в те же годы к старому своему стихотворению, излагающему его идею солнечно-земных связей, приписал новую строфу:
Галилеево решение принял и Чаянов: он выступил с признанием своих «ошибок».
В декабре 1929 года в Москве состоялась конференция аграрников-марксистов, на ней прозвучали обвинения Чаянова в том, что он ставит своей задачей реставрацию капитализма в СССР, что его «ни в коей мере нельзя переубедить и заставить мыслить марксистски». Его имя упомянул в своем выступлении Сталин: «Непонятно только, почему антинаучные теории „советских“ экономистов типа Чаяновых должны иметь свободное хождение в нашей печати…»
21 июля 1930 года Чаянова арестовали. Это произошло в президиуме ВАСХНИЛ в Большом Харитоньевском переулке. Арестованы были и многие его друзья: Н. Д. Кондратьев, А. Н. Минин, Н. П. Макаров, А. А. Рыбников и другие.
Рассказ жены Чаянова Ольги. Эммануиловны из ее письма в Президиум XXIII съезда КПСС:
«Его забрали 21 июля 1930 г. на работе в тот момент, когда он подготовлял материал Зернотреста к XV Партсъезду. И хотя, вследствие травли, которой он подвергался последний год, у него сильно сдала, больная и в спокойном состоянии, нервная система, вместо требуемого отдыха он с неослабевающей энергией и преданностью продолжал свою работу.
О том, что происходило в тюрьме, я могу рассказать только с его слов. Ему было предъявлено обвинение в принадлежности к „трудовой крестьянской партии“, о которой не имел ни малейшего понятия. Так он и говорил, пока за допросы не принялся Агранов. Допросы вначале были очень мягкие, „дружественные“, иезуитские. Агранов приносил книги из своей библиотеки, потом просил меня передать ему книги из дома, говоря мне, что Чаянов не может жить без книг, разрешил продовольственные передачи и свидания, а потом, когда я уходила, он, пользуясь духовным потрясением Чаянова, тут же устраивал ему очередной допрос.
Принимая „расположение“ Агранова к нему за чистую монету, Чаянов дружески объяснял ему, что ни к какой партии он не принадлежал, никаких контрреволюционных действий не предпринимал. Тогда Агранов начал ему показывать одно за другим тринадцать показаний его товарищей против него. Я не знаю подробностей обвинения. Знаю только, что кроме обвинения в ТКП повторялась клевета, которую он, опираясь на факты, опроверг будучи еще на воле.
Показания, переданные ему Аграновым, повергли Чаянова в полное отчаяние – ведь на него клеветали люди, которые его знали и которых он знал близко и много лет. Но все же он еще сопротивлялся. Тогда Агранов его спросил: „Александр Васильевич, есть ли у вас кто-нибудь из товарищей, который, по вашему мнению, не способен солгать?“ Чаянов ответил, что есть, и указал на проф. эконом, географии А. А. Рыбникова. Тогда Агранов вынимает из ящика стола показания Рыбникова и дает прочитать Чаянову. Это было последней каплей, которая подточила сопротивление Чаянова. Он начал, как и все другие, писать то, что сочинял Агранов. Так он в свою очередь оговорил и себя.
Когда взамен оставшегося года (он был приговорен к 5 годам тюрьмы) его сослали на 3 года в Алма-Ата, и я приехала к нему туда, он мне рассказал все это.
Будучи аспиранткой в Третьяковской галерее, я проходила там аспирантскую практику, и как-то в ее залах я встретила А. А. Рыбникова. Он подошел ко мне и сказал, что давно хотел меня повидать, чтобы рассказать о своем предательстве, но что у него не хватило на это гражданского мужества. Что он не может себе объяснить, как это случилось, но он оболгал такого честного и чистого человека, как Чаянов, что на следующий же день он написал на имя следователя опровержение своим показаниям, во, по-видимому, это объяснение не было приобщено к делу. (Об этом я писала тов. Вышинскому в 1937 г. Мое заявление, по-видимому, где-то хранится.) Чтобы понять цену показаниям Рыбникова можно только прибавить, что оя после приговора был переведен в лечебницу Кащенко, признан психически больным и отдан на руки жене.