— Вы и про это знаете?
— Сын мой, когда вам будет под восемьдесят, вы поймёте, что знаете слишком много и что большинство ваших знаний, увы, уже бесполезны для вас.
— Зачем же так, мсье Мариенвальд, вы так молодо выглядите.
— Спасибо, Виктор, вы мне льстите. Только к чему это «мсье»? — продолжал он. — Мы с вами соотечественники. Зовите меня просто Робертом Эрастовичем. Я весьма рад, что вы нашли время заглянуть к старику.
— У нас в училище тоже был Роберт Эрастович, — ответил я с облегчением. — Преподаватель навигации, герой войны.
— Ваш отец тоже был героем, — живо отозвался он. — Я рад, что теперь тайна его раскрылась, и вы прибыли к нам.
— Что говорить, мы с матерью были ошеломлены, когда прочитали в газете.
— Ах вот как вы узнали об этом? — Он оживился ещё более. — Расскажите, это весьма интересно. Конечно, это была советская газета?..
— «Комсомольская правда», — ответил я. Как судорожно я вцепился в неё, когда мать позвонила мне перед самым вылетом и незнакомо выкрикнула в трубку: «Боря нашёлся, читай сегодняшнюю „Комсомолку“. Я успел схватить газету в киоске, и мы полетели в Норильск. Лишь после того как легли на курс, я принялся за неё. Статья называлась „Герои Арденнских лесов“, и я удивился: при чём тут Арденны? Но и статья мало что объяснила. О Доценко и Шишкине там говорилось более чем достаточно, а про отца, и то среди других, упомянуто только имя. Борис Маслов — и все. В сущности, ничего, только имя и факт, но вместе с тем так много, что даже не верилось.
И подпись стояла — А.Скворцов. Мы прилетели из Норильска, и я помчался к Скворцову. Тогда-то и сказал он про женщину. И дал координаты отцовской могилы: Ромушан, провинция Льеж, Бельгия. Я написал в Ромушан кюре, потому что Скворцов вспомнил, что там была церковь. Кюре ответил и сообщил адрес Антуана.
— Значит, кроме публикации в этой газете, вы о судьбе отца больше ничего не знаете?
— Почти ничего. Но надеюсь.
— Разумеется, я первый же расскажу вам все, что знаю. Я хорошо помню вашего отца.
Мы продолжали стоять у ворот, где он меня встретил. Кюре изучающе глядел на меня: все тут глядят на меня изучающе. Я тоже на него посматривал: что-то он расскажет? Глаза у него живые и быстрые, хотя лицо изъедено морщинами, нет, не вислые складки на дряблой коже, а именно морщины, неглубокие, но резкие, сплошная сеть морщин. Чёрная сутана до пят с откидным капюшоном, с широкими рукавами. Он поднял руки, приветствуя меня, и стал похож на чёрную птицу. Большая чёрная птица — что-то вроде птеродактиля. И вовсе он не кюре, он чёрный монах. В монахах я разбирался неважно и потому решил уточнить.
— Какого направления вы придерживаетесь? Или имеете сан?
— Я монах бенедиктинского ордена, это очень древний орден, может быть, самый древний из всех ныне существующих, ему уже тысяча триста лет. Древляне ещё ходили в звериных шкурах, а наш орден уже придерживался устава. Впрочем, он никогда не был особенно строгим, труднее попасть к нам. Однако что же мы стоим, оставьте мотоцикл, проходите в дом, Виктор Борисович, — он говорил по-русски чисто и протяженно, сохранив речь старого русака.
И домик у старика был что надо, не дом, даже не вилла, а «шато», как сказала Сюзанна, объясняя дорогу, — двухэтажный «шато» с колоннами, галереями, парадным маршем у входа.
За домом оказалась обширная молельня со стеклянными стенами, перед алтарём были расставлены широкие дубовые скамьи. Из дома в молельню вела галерея, молиться здесь можно со всеми удобствами.
Мариенвальд шагал впереди, всё-таки он немного шаркал, и сутана волочилась по земле. Сутана была старая и пыльная.
Прошли по коридору и оказались в просторной комнате, заставленной книжными полками. Запах пыли и затхлости бил в нос. Я едва не чихнул и с трудом притерпелся.
— Садитесь, Виктор, — он указал на старомодный диван с высокой спинкой, покрытый облысевшей медвежьей шкурой.
— Давно вы из Москвы? — Он грузно опустился на другой конец дивана, пружины снова печально взвизгнули, и снова всклубилась пыль, но он этого не замечал.
— Вчера прилетел. Три часа лета.
— За три часа вы перенеслись из Москвы в Бельгию? — Он картинно всплеснул руками, продолжая разгонять пыль над диваном. — Подумать только, всего три часа! В девятьсот двенадцатом году я добирался сюда четыре дня, а теперь всего три часа…
— Так вы уехали из России до революции? И с тех пор не бывали на родине?
— А зачем? — ответил он вопросом. — Когда началась первая мировая война, я понял, что в Россию уже не вернусь. Капиталы мои лежали в швейцарском банке, я путешествовал по разным странам и в конце концов облюбовал этот прелестный уголок в предгорьях Арденн. В маленькой стране всегда больше свободы, и жизнь экономнее. Сразу после войны я построил этот дом, приобрёл кое-какую недвижимость. Мой капитал с тех пор учетверился. Мне здесь нравится. А в России уже тогда было слишком много правил…
— Кстати, Роберт Эрастович, — прервал я его, — разрешите вручить вам подарок: виды социалистической Москвы, — я протянул ему конверт с цветными открытками, но он лишь мельком глянул на них и отложил в сторону.
— Да, Россия сейчас великая страна, — небрежно бросил он. — Запускает спутники, строит гигантские гидростанции, взрывает бомбы, но какой ценой достигнуто все это?
— Ценой революции, — парировал я.
— Да, да, именно ценой революции, — снисходительно согласился он. — Впрочем, не будем заострять наш политический диспут, вы ведь не за тем сюда прилетели, чтобы обращать меня в свою веру.
— Ни в коем случае! Мой визит носит частный характер.
— Весьма похвальное деяние. Дети должны знать про своих отцов. Я ещё позавчера узнал о вашем предстоящем приезде и был уверен, что вы не минуете меня.
— Антуан вам сказал?
— Не помню, кажется, он, — чёрный монах помедлил. — Да, да, именно он. Кто же ещё мог мне сказать? Итак, я готов выслушать ваши вопросы.
— Когда отец пришёл к вам?
— Это было в сорок третьем, в марте, — он соединил ладони и на мгновенье задумался. — Да, в марте, я хорошо помню, потому что на улице ещё лежал снег, а в комнате топился камин. Его привёл ко мне полицейский. У вашего отца были обморожены ноги, он еле двигался. Одежда висела клочьями, ни разу в жизни я не видел человека в таком горестном состоянии. Он вошёл сюда с опаской и даже кричал, что лучше погибнет, но не дастся в руки бошей. Я объяснил ему, что в этом доме ему нечего бояться. Услышав русскую речь, он несколько успокоился. Я сказал, кто я такой, обещал помощь и сочувствие. Тогда он признался, что убежал с товарищем из угольной шахты, это севернее Льежа. В первую же ночь они потеряли друг друга. Несколько суток Борис, хоронясь от людей, шёл к югу, в арденнские леса, и ничего не ел. Наконец он не выдержал, высмотрел дом победнее и постучался. Так он попал в нашу деревню. Я ещё раз успокоил его, и он заснул. На другой день я дал ему одежду. Однако оставаться в моём доме было все же опасно, потому что меня иногда посещали гестаповские офицеры, хотя ещё в сороковом году я согласился сотрудничать с английской разведкой. К сорок третьему году мы уже имели довольно разветвлённую сеть, в каждой деревне находился свой человек, а динамит и бикфорд мы прятали в лесу. Поэтому на другой день, когда Борис отдохнул и переоделся, я отвёл его в дом Эмиля Форетье, отца Антуана. Этот дом стоял на отшибе, там было безопаснее всего. Но Борис несколько раз приходил ко мне по ночам, я давал ему уроки языка. Он был очень сообразительный и мгновенно все схватывал. Каждый раз он спрашивал: когда же ему дадут оружие?
На столе зазвонил телефон. Звонок был так резок, что я невольно вздрогнул.
Мариенвальд взял трубку и, красиво грассируя, заговорил по-французски. Я вылавливал из его речи отдельные слова: свидание, адвокат, подарок, гостиница, море. Похоже, Мариенвальд был чем-то недоволен, впрочем, я не особенно понимал, да и размышлял больше о своём. Отец пропал без вести в августе сорок первого, а сюда пришёл в марте сорок третьего. Двадцать месяцев плена. И я никогда не узнаю о том, что там было. Двадцать месяцев, шестьсот дней, невозможно даже представить это…