— Шутить изволите, ваше превосходительство.
— Не веришь. Так и я поначалу не поверил. Спросил, чем же Бейль ей интересен показался. Да тем, говорит, что силы в себе сыскал с суевериями и предрассудками бороться. Мол, в человеке все от нравственности, а не от веры.
— Так что же графиня читать изволила, в толк не возьму? Журналов и брошюр его у нас не сыскать.
— Да не о них толк — о Словаре историческом и критическом. Сама призналась, со стола у нее не сходят. День одно читает, день другое. Особенно, сказывала, комментариями интересуется. Не то, мол, любопытно, до чего мысль человеческая доходит, а какими путями выводы те достигаются.
— И кто же наставник юной исследовательницы? От простых гувернеров, поди, барышне такого не узнать.
— В том-то и дело, что до всего сама доходит. С книгами все время проводит. Ныне, как из ее письма выразумел, графом де Монтескье всерьез занялась. «Персидские письма» не один раз прочла, мечтает «Дух законов» у себя видеть.
— Думается, не просто графине будет в обществе нашем. Язвительность господина де Монтескье все заставляет увидеть в ином свете. А уж коли понять суть его куртизанов…
— О куртизанах и речь. Вон как она портрет сих светских бездельников и трутней перевела: «Честолюбие в праздности, низость в надменности, желание обогатиться без труда, отвращение к правде, лесть, измена, коварство, пренебрежение ко всем своим обязательствам, презрение ко всем обязанностям гражданина, опасение добродетелей государя, расчет на его слабости и всего более осмеяние добродетели». И от себя добавить изволила, мол, поразмыслить следует, чем своеволие и деспотизм монархов ограничен быть должен в разумном обществе. Так и подчеркнула: разумном. Поручиться можно, в дому воронцовском никто таких мыслей не держится. Разве что старший братец графинюшки. Молод-молод, а филозофией всерьез интересуется. Они с сестрицей особый род переписки завели. Она Александру Романовичу что ни день письма отписывает: что прочла, о чем думала. Одно сказать могу: дай Бог, чтоб прекрасный цветок сей до времени не увял, не сломился. Думается, тогда жизнь Катерины Романовны бесполезной для Отечества не станет.
Глава 5
Графинюшка
Глаза болят… Ровно кто песку насыпал. Слезу сморгнешь, опять печет. Фрау Ильза велела окошки рядном занавесить. Не хочу. Так хоть через силу глянешь на свет белый. Ветки от пуху снежного долу гнутся. Птица встрепенется — облаком метельным все закружит. Веки примкнешь, снежинки долго летят. Тихо. Утешно. Иной раз снегирь на рябине сядет. Клюет. Не торопится. Сороки — те шумят. Ссорятся. Как девки в девичьей. Одна другой пустяки толкуют. Им в сугроб не сесть. Мимо летят. Не хочу занавески. Ровно в яму могильную провалишься. От тишины страх пробирать начнет. Который уже час пошел, никто не зайдет. У девок на все один ответ: позвоните, графинюшка, — мы мигом. Да что мигом! Покуда услышат, покуда прибегут — лица неохотные, с ноги на ногу мнутся: уйти бы. А немок обеих не надо. Злые. О тетушкиных благодеяниях толковать не устают. Только проговорились: когда прошлым годом Аннет увезли с тетушкой, той же хворью болела. Тетушка ни на час с ней не рассталась. Дочь родная. Любимая. Тетушка налюбоваться не может. Гостям толкует, как Аннет минавет да лансе танцует. Учитель меня хвалит. А для тетушки Аннет все равно лучше.
Глаза бы прошли поскорее. Книжек дядюшка много прислал. Иван Иваныч Шувалов слово держит: целая пачка с запиской его лежит. Фаворит, а все говорят — обходительный. Грубого слова не скажет, голосу не подымет. Во дворце, дядюшка толковал, будто стесняется. Сам первый никуда не идет. Ждет, чтоб государыня позвала, место указала. Каждому слову любезному ответ находит. Университетом занимается. И своих денег не жалеет, лишь бы дело сладилось.
— В толк не возьму, братец Роман Ларионыч, то ли ты в Москве, то ли в Петербурге обосноваться решаешь. Сам говорил, что в Москве новый дом строить затеял, и вдруг на всю зиму решил у нас задержаться. Дела, что ль, какие?
— И так назвать можно, Михайла. А может, поважнее всяких дел.
— Секрет какой?
— Секрет-то секрет, да не для тебя.
— Опасишься, братец?
— Не без того. Помнишь, Михайла, как ты от меня все дела государынины скрыл, как во дворец за правительницей собрались? Зла на тебя никогда не держал, а только так выходит, что нынче мой черед настал.
— Окстись, братец, что затеваешь? Супротив кого?
— Не супротив кого, а на случай. Сам рассуди, здоровье у государыни…
— Нишкни! И заикаться не смей!
— Да я что? От правды не уйдешь, годочки у всех нас не к молодости катятся. Зря, что ли, государыня сразу и наследника назначила, и о браке его беспокоилась. Все люди смертные, от чего до времени Боже избави.
— Не пойму, куда клонишь.
— Чего ж тут понимать. Государыня — благодетельница наша, а вот про наследничка-то уж так не скажешь.
— Да это и государыню крушит.
— Не любит его матушка наша, ой не любит. Видно, сердце-то ее беды от него ждет.
— Что уж, хорошего не жди. Капризов не оберешься. Ни о чем, кроме Пруссии да ее порядков, и помышления нет. Все б ему в солдатики играть да на плацу честь отдавать.
— Кабы в одних солдатиков! Вот мне намедни Лизавета-то моя слово какое молвила.
— Лизавета Романовна твоя?
— Она и есть. Журить ее начал — на наряды тратится непомерно, счету деньгам знать не хочет. А она мне: недолго, мол, батюшка, тебя печалить буду. Бог даст, еще сама тебе помогу да пригожусь.
— Замуж, что ли, собралась? Без твоего благословения?
— Замуж! Такой намек дочка бросила, что озноб пробрал.
— Да ты бы, Роман Ларионыч, загадок мне не загадывал — впрост бы сказал, коли начал.
— То-то и оно, что язык выговорить не решается. Я к Лизаветке приступил со всей отеческой строгостью. А она, она насчет…
— Неужто из той кадрили воронцовской какое воображение себе составила? Ну, собрались твои три дочки, моя Аннет, потешили императрицу, наследника в восторг привели, так что из того? Мало ли что императрица…
— Не о государыне, Михайла, толк. Его императорское высочество куры Лизавете строить стал. Сказывает, давненько уже.
— Погоди, погоди, братец, какой же из великого князя дамский любезник? Разве что взболтнет по случайности, не боле.
— Я так Лизаветке и сказал, прикрикнул, чтобы и думать про такое забыла, не то враз в Москве у братца Ивана Ларионыча окажется. Невестка, графиня Марья Артемьевна, известно, баловства никакого не потерпит.
— А она?
— Что она! Во дворце, говорит, батюшка, не одни залы танцевальные, есть местечки и позатишней. В переходах, мол, всегда свету мало, свечей, мол, жалеют.
— Господи, неужто далеко так дело зашло! Да и Анна Карловна моя как проглядела. А может, все это одно девичье мечтание?
— Экой ты, братец, несговорный! А мне так граф Линар ночами сниться стал. Это когда было, как императрица покойная Анна Иоанновна, упокой, Господи, ее душу, за племянненкой глядела, как Анна Федоровна Юшкова за всем и каждым караул несла, а вот поди ж ты, слюбился граф с принцессой, слюбился же!
— И то правда — чего во дворце не бывает. Вроде все на виду да на слуху, а такое деется подчас. Проверить бы надо.
— То-то и оно, что проверил.
— Ты что? Как?
— По старой памяти к Василию Чулкову с подарочком подкатился. Камердинер довереннейший, за великим князем пригляд держит негласный, ее императорскому величеству все слухи передает.
— Додумался же!
— С горя не до того додумаешься. У тебя одна дочка, дома да под материнским присмотром, а мои-то две дуры во дворце, в тех, прости Господи, переходах, на которых свечей нет. За ними разве что для сплетен прислуга присмотрит.
— Подожди, подожди, братец! Так что же Чулков? Коли чего заприметил, почему мне словечка не шепнул?
— А то, Михайла Ларионыч, из слов я лакейских льстивых выразумел, что ее императорское величество обо всем знает и даже таким обстоятельствам рада.