— Спасибо, что озаботилась, Маврушка. Ты у нас хлопотунья.

— Ну, хлопотунья не хлопотунья, а для своей государыни все сделаю.

— А чего в такую рань пришла — дело какое? Просьба?

— Упаси Господь, какая просьба. Я так… О притираниях подумала… чтоб к утреннему туалету…

— Хочешь спросить, как я после припадку? Жива ли? Больно крепко меня взяло. Напугались, поди, оба?

— Государыня матушка!

— Ваше величество!

— Да чего уж. Сама глазам своим не поверила, как в себя пришла да на часы взглянула: два часа без памяти пролежала. Шутка ли! Два часа… Так с батюшкой никогда не бывало. Даже перед самым концом. Ну, начнет дергаться, упадет, пена изо рта пойдет, минут пять-десять полежит, а там и помнить не помнит, что с ним сталось.

— Зачем же тебе, государыня матушка, себя с государем Петром Алексеевичем равнять! У государя, упокой, Господи, его душу, падучая сызмальства была. Вспомни, Меншиков чего толковал — будто с годами-то ему много полегчало. А до Нарвы случалось, на дню пару раз в припадке бился. На то и падучая. У тебя же такой напасти николи не случалось.

— Зато теперь случаться стало.

— А ты не торопись, не торопись, государыня матушка, себе приговор выносить. Известно, на бабьем веку перелом такой случается. Хворь не хворь, а недуг временный! Его и лечить не надо — сам пройдет. Потерпеть маленько надо. Каждому б твои силы, государыня, утешение ты наше. Забыла, как верст по двадцати без роздыху на охоте скакала?

— Когда это было…

— Ваше величество, то, что пристало юной цесаревне, не пристало императрице всероссийской. И пробовать нужды нет.

— Вот-вот, Иван Иваныч, а в карете-то я двадцать верст как-никак, а проеду.

— Что ты снова, государыня матушка, все в потемках да в потемках? Иван Иваныч, не кликнуть ли камер-юнгфер, чтоб занавеси на окнах подняли? Уж день занялся, да такой погожий.

— Нет, нет, не смей!

— Так чесаться, туалет делать все равно при свете станешь.

— Сказала, нет. При свечах. Мне много света не надо.

— Как велишь, государыня. Мне лишь бы тебе угодить.

— Знаю. Ступай лучше, Мавра. Или нет, погоди. Распорядись там, чтобы от сего дня покойников мимо окон моих ни под каким резоном не носили. Пусть другую дорогу найдут. А то как на кладбище живешь: так и тащат покойников, так и тащат. И чтоб в близлежащих ко дворцу нашему церквах их не отпевали.

— Ваше величество, вы правы — это душераздирающее зрелище, которое не должно ранить вашу природную чувствительность. Мы все предусмотрим.

— Да и вообще, пусть поменьше под окнами снуют в экипажах. Покоя нет, тишины. И еще, чтоб никто в трауре ко двору не являлся и ни о каких смертях мне не докладывал. Хватит!

…Вспомнила, вспомнила! Храм Николы в Звонарях. Тетушка, графиня Марья Артемьевна, не пожелала ни в приходской, тем паче в монастырский храм ходить. О монастырском сказала, что в нем стоны великой княгини Соломонии из роду Сабуровых, первой супруги великого князя Василия III, слышит, как ее насильно постригали, как плетью бояре били, когда монашеский куколь на себя надеть не давала. Понять графиню не трудно — какую жизнь страшную прожила. Когда батюшку ее, Артемия Волынского, в Петербурге казнили, ей едва пятнадцать стукнуло. Тоже насильное пострижение приняла и в сибирский монастырь выслана была. Только характер у княжны отцовскому под стать. В день пострига обет молчания на себя наложила. Два года, что в одиночной келье провела, ни единым словом ни с кем не обмолвилась. Милости не просила, на голод и холод не жаловалась. Что князья Волынские! По матери Марья Артемьевна самому государю императору Петру Алексеевичу племянница двоюродная.

Через два года княжну из монастыря забрали, от монашеского обета освободили. А она будто застыла вся. Ни тебе веселья, ни придворной жизни. Обяжет императрица — ко двору приедет, вечер просидит, не обяжет — и вовсе месяцами являться не будет. В туалетах полутраур соблюдает. Больше всего о могиле отца хлопотала, чтобы со всеми почестями где казнили — у церкви Симеона и Анны, там и погрести, и памятник достойный поставить. Тетушка Анна Карловна говорила, будто укором совести всем была. Виноват — не виноват, каждому не по себе становилось. Спасибо, приняла Марья Артемьевна предложение дядюшки Ивана Ларионыча. Твердо сказала: в Петербурге при дворе жить не станет. Милостей от императорской фамилии принимать не станет — ни в чем не нуждается. А что дорого было, и так у нее навеки отнято — не вернешь, не забудешь. Государыня Елизавета Петровна спорить не стала. Может, и впрямь, как тетушка Анна Карловна толкует, лиц постных при дворе не терпела. Супругам Воронцовым-младшим полный апшид дала и разрешение Ивану Ларионычу проживать в старой столице. Как-никак человек служивый. Мало что генерал-поручик, сенатор, Вотчинной коллегии президент. Они все друг, на дружку непохожие: батюшка, дядюшка Михайла Ларионыч да дядюшка Иван Ларионыч. Батюшка то ли от службы сторонится, то ли должности достойной не присмотрел. Дядюшка Михайла Ларионыч, он всю жизнь при дворе. Иван Ларионыч память тестя блюдет.

Артемий Волынский против злого самодержавия выступал. Чтобы непременно Сенат был, как при Петре Великом, и нижнее правительство, законами ограниченное, безо взяток и лихоимства. Каждому сословию, дядюшка Михайла Ларионыч толковал, привилегии большие — что духовному, что городскому, что крестьянскому сословию. О грамотности много пекся — чтоб неграмотных в России не оставалось, а от духовенства и священничества образованности требовал. Так и писал в своих сочинениях, что России монархия необходима, только бы государь священные права шляхетства соблюдал. Бумаги его все в Тайную канцелярию свезли, но кое-что уберечь удалось. В деревне по застрехам не шарили, а князь доносчиков опасился. Дядюшка сказывал, коли в Москву соберусь, у графини Марьи Артемьевны полюбопытствовать могу. А рассуждения его были о гражданстве, о дружбе человеческой и об улучшении государственного управления. Графиня Марья Артемьевна с чужими разговоров не ведет — так молчуньей и осталась, а с племянницей потолковать может. Видно, в справедливом управлении такое прегрешение, что за него головы посеред столицы рубят да воткнутыми на колу держат.

— Михайла Ларионыч, конфиденцию с вами иметь хотел бы, коли есть у вас на то время и охота.

— Всегда к услугам вашим, Иван Иваныч. Чем могу быть полезен?

— Польза-то у нас здесь общая выходит. Хотел я у вас спросить, давно ли от братца Ивана Ларионыча вести имели?

— Поди, с неделю назад письмецо от него получил.

— В благополучии ли пребывает?

— Грех пожаловаться.

— Вот и отлично, а у меня к нему просьба — разузнать, как там на самом деле господин Локателли подвизается. Антрепризу в Петербурге бросил, в старую столицу перебрался. Что там поделывает, успех имеет ли?

— А о том я известен и без брата. Петр Васильевич Урусов приезжал, сказывал. Очень Москва Локателлиевым театром занята. Жаль, что Оперный дом впустех стоит. Старая столица к нему попривыкла.

— Да уж там, кроме государыниных визитов, никогда спектаклей не будет. Дорого, хлопотно, да и статочное ли дело ради москвичей декорации придворного театра взад-назад возить. Государыне беспокойство и неудобство одно. А вдруг в те самые дни, что актеры в Москве будут, захочет какую оперу послушать.

— Вот-вот, а Локателли тот в Красном Селе театр новый срубил. Быстрехонько управился — трех месяцев не прошло.

— В Красном Селе? Не далековато ли?

— Так и Лефортово не ближний свет. Поди от Кремля до Кокуя дотащись, да еще по морозу аль в непогодь. Москвичи привычные.

— Да ведь, помнится, на Красном пруду только на Троицу гулянья бывали — простой народ веселился.

— У Локателлия и для простого народу места хватит — на три тысячи мест театр-то, и это безо всякого утеснения. А коли охотников больше найдется, то и потесниться можно.

— А представления какие? Пиесы-то откуда берет?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: