Рэтклиф привык работать в такой обстановке часами, механически исполняя свои обязанности — подписывал бумаги, которые не читал, отвечал на реплики, которые не слышал, — и все это не отрывая головы от стола, как человек, целиком поглощенный делами. Таким путем он спасался от любопытствующих и болтливых. Отговорка занятостью служила ему завесой, за которой он скрывался от мира. За этой завесой, отгородившись от суеты вокруг, он раскидывал мыслями, одновременно слыша то, что говорилось, но ничего или почти ничего не говоря сам. Его сторонники уважали эту замкнутость и оставляли его в покое. Он был их пророк и имел право на уединение. Он был их вожак, и, пока он восседал, уйдя в себя и изредка цедя слово-другое, его «потрепанный шлейф» располагался в различных позах вокруг, и лишь иногда то один, то другой что-то произносил или пускал словцо позабористее. А в минуты полного молчания они поддерживали себя газетами и табаком.

В тот вечер и на лицах и в голосах Рэтклифова клана заметна была печать уныния — не столь уж редкий случай для доблестного воинства накануне битвы. Интервалы между репликами длились дольше обыкновенного, да и сами реплики были менее обыкновенного осмысленны и целенаправленны. В поведении и тоне не хватало гибкости, отчасти из сочувствия явному унынию самого шефа, отчасти же из-за страха перед неизвестностью. Прибытие нового президента ожидалось в течение ближайших сорока восьми часов, однако никаких признаков того, что он должным образом ценит их услуги, пока не наблюдалось. Напротив, налицо были бесспорные признаки того, что он считает, будто его бессовестным образом провели и обманули, в результате чего он поворачивается лицом к противоположному лагерю, а их жертвы на алтарь государственности ни во что не ставит. У них было основание полагать, что новый президент едет с намерением начать против Рэтклифа войну не на жизнь, а на смерть; что он станет протежировать не сторонникам Рэтклифа, а, напротив, тем лицам, которые будут их нещадно ущемлять. При мысли, что все честно заработанные ими блага — должности в иностранных миссиях и консульствах, в департаментах и на таможне, в налоговом и почтовом ведомствах, в индейских агентствах, все разнообразные контракты на поставки для армии и флота, будут, скорее всего, вырваны из их рук из-за алчности этого случайного пришельца, человека, никому не нужного и всеми осмеиваемого, — при мысли об этом все в них восставало, и они сердцем чувствовали, такого быть не должно! А если такое возможно, нет и тени надежды на демократическое управление страной! Дойдя до этой посылки, сторонники Рэтклифа неизбежно приходили в возбуждение, утрачивали обычную сдержанность и принимались сыпать отборной бранью. Потом хором клялись в верности своему шефу и возглашали, что если есть на свете человек, способный вытащить их из ямы, так это он: как-никак президент не может с ним не считаться, а кому же не известно, какой он, Рэтклиф, кремень и что зубы ему не заговоришь.

Тем не менее, если бы они могли в тот момент заглянуть сенатору в душу и разобраться в том, что в ней происходит, их вера в него, скорее всего, пошатнулась бы. Рэтклиф был по всем статьям на голову выше своего окружения, и сам это знал. Он жил в собственном мире, и влечение к утонченному и изящному вовсе не было ему чуждо. Всякий раз, когда его дела давали осечку, влечение это оживало в нем и на время завладевало всем его существом. Так происходило с ним и сейчас. Он испытывал отвращение и откровенное презрение ко всем формам политической деятельности. Долгие годы он, не жалея сил, служил своей партии, продавался дьяволу, вил из себя веревки, работал с таким адским упорством, на какое не способны даже поденщики. А для чего? Чтобы даже не быть выдвинутым кандидатом в президенты, чтобы попасть под пяту мелкого фермера из штата Индиана, который не делает секрета из того, что намерен «освежевать» сенатора и, как он изволил изящно выразиться, «сожрать с потрохами». Не то чтобы Рэтклиф так уж боялся за свои «потроха», но его жгла обида, что ему придется себя защищать — защищать после двадцати лет служения партии. Как большинство людей в подобной ситуации, он не переставая мысленно составлял две колонки своих счетов с партией и задавал себе вопрос, лежащий в основе испытываемой им обиды: что он дал партии и что та дала ему? Заниматься самоанализом у него не было настроения: для этого требовалось больше свободного времени, чем он в настоящий момент располагал. Что до президента, не удостоившего Рэтклифа и звуком после его дерзкого письма Граймзу, которое тот остерегался кому-либо показывать, то сенатором владело неудержимое желание поучить Главу исполнительной власти более разумному поведению и лучшим манерам. Касательно же политической жизни, события последних шести месяцев были таковы, что любому гражданину внушали сомнения в ее ценности. Ничего, кроме неприязни, он к ней не испытывал. Ему опротивел вид его окружения, вечно жующего табак и шуршащего газетами, — этих его приверженцев, которые носили шляпы сдвинутыми на любую сторону, кроме должной, помещали ноги на что угодно, кроме пола. Его коробило от их разглагольствований, а их общество стало невыносимым. Терпеть подобное рабство дольше у него не было охоты. Он с наслаждением отдал бы свое место в сенате за уютный дом, такой, как у миссис Ли, с хозяйкой, такой, как миссис Ли, и двадцатью тысячами годового дохода. В тот вечер он лишь раз улыбнулся, когда представил себе, как быстро она выпроводила бы из своих гостиных всю свору его политических соратников и как покорно они подчинились бы изгнанию в какую-нибудь заднюю комнату с линолеумом на полу и несколькими плетеными стульями. Он чувствовал, что миссис Ли нужнее ему, даже чем пост президента: он уже не мог без нее обходиться; ему требовалось человеческое участие; христианское пристанище на старости лет; какие-то пути общения со светским обществом, рядом с которым нынешнее его окружение выглядело холодным и низким; атмосфера утонченности ума и нравов, по сравнению с которыми его собственные казались грубыми. Он чувствовал себя невыразимо одиноким. Как жаль, что миссис Ли не позвала его к себе отобедать! Но у миссис Ли разболелась голова, и она легла в постель. Ему не придется видеть ее целую неделю. Его мысли вернулись к утру в Маунт-Верноне, и, невольно вспомнив о миссис Бейкер, он потянулся за листом бумаги и набросал несколько строк, адресованных Уилсону Кину, эсквайру, проживающему в Джорджтауне. Рэтклиф просил его прийти к нему домой по возможности завтра около часа по делу. Уилсон Кин ведал Секретной службой при министерстве финансов, и к нему, как к хранителю всех секретов, сенаторы часто прибегали за помощью, каковую он с готовностью им оказывал, в особенности тем, кто имел шанс оказаться главой министерства.

Отправив записку, Рэтклиф вновь погрузился в размышления, и, видимо, эти думы привели его в еще худшее расположение духа, пока, наконец, мысленно облегчив душу крепким словом и решив, что «с него хватит», он, внезапно поднявшись, не объявил присутствующим, что, к сожалению, вынужден их покинуть: ему нездоровится и он идет спать. Он тут же это и осуществил, а гости его разошлись кто куда: кто по делам, кто просто так — одни пить виски, другие немного передохнуть.

В воскресенье утром Рэтклиф по обыкновению отправился в церковь. Он неизменно посещал утреннее богослужение — в Методической епископальной церкви, — не столько из истой веры, сколько в силу того обстоятельства, что значительное число его избирателей были исправными прихожанами, и ему вовсе не хотелось выказывать неуважение к их принципам, потому что нужны были их голоса. В церкви он сидел, не отрывая взгляда от священника, но к концу проповеди мог бы по чести признаться, что не слышал из нее ни слова, хотя достопочтенному пастору доставляло огромную радость внимание, которым его удостаивал сенатор от Иллинойса, — внимание тем более похвальное ввиду забот о благе общества, вероятно, в тот момент, как и всегда, занимавших сенаторские мысли. В этом последнем своем предположении священник был прав. Мысли мистера Рэтклифа были заняты заботами об общественном благе, и одной из главных причин, по которой он поспешил в церковь, была надежда урвать час-другой, чтобы поразмыслить кое о чем без помех. На протяжении всей службы он мысленно вел воображаемые разговоры с новым президентом. Одну за другой перебирал он в уме различные формы, в которых президент мог преподнести ему свое предложение, всевозможные ловушки, которые могли быть ему расставлены, все маневры в обхождении, какие он мог ожидать, чтобы не оказаться застигнутым врасплох и при своей открытой, простой натуре не впасть в замешательство. Один предмет, однако, долго от него ускользал. Вполне возможно и даже более чем вероятно, что враждебность президента ко всему кругу связанных с Рэтклифом людей сделает невозможным их продвижение на должности, и, следовательно, будет необходимо ввести в кабинет какое-то новое лицо, не вызывающее неприязни у президента. Кто мог бы им стать? Рэтклиф долго и тщательно тасовал в уме различные кандидатуры, выбирая человека, который соединял в себе наибольшее влияние в политических кругах с наименьшим числом врагов. Как раз этот вопрос больше всего занимал сенатора, когда богослужение подходило к концу. По дороге домой он все еще об этом думал. И только дойдя до порога, пришел к решению: самым подходящим был Карсон, Карсон из Пенсильвании, о котором президент, скорее всего, ничего не слыхал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: