- Лисица. Для кого лисица, а для охотника - красный зверь.

Михайло Лексеич слазил в подполье, вынес горшок меду с вощиной, зачерпнул стакан холодной воды из ведра, вытер о штанину деревянную ложку; все расставлял и раскладывал перед Павлушей на скамье, а сам говорил, говорил:

- Вот и с медом нынче худо стало. Пчел поубавилось, а может, изленились и они - никак настоящего взятку нет. Я так полагаю, что и пчелы гибнут, конечно, от порошков, от удобрений этих. Совсем ослабели семьи. Да ты ешь, ешь, не сумлевайся! - вдруг перебивал он свой рассказ. - Тебе не грех, ты много не съешь, можно. Другие вон бидоны сюда присылают: председателю дай, кладовщику дай, бухгалтеру дай! И все - пока на весы взяток не ставили... Кушай на здоровье!

Павлу нравилось, что дед разговаривал с ним теперь, как со взрослым.

- Не иначе как от авиации и пчелки гибнут, - повторил старик. - Семьи ослабели, меду не стало, а меня, вишь, во всем обвинить хотят. Слыхал, наверно? Всем дай, да меня же и винят, вот, брат, какое дело. А попробуй не дай - беда! Лучше бы совсем пасеку закрыли. Так нет, под меня подкапываются...

Михайло Лексеич внимательно посмотрел на Павла, словно задумался, рассказывать ли ему все до конца, синие глаза его блеснули из-под бровей, посмотрел и договорил:

- Меня винят во всем: "Твои-то ульи, говорят, сильные!" Что я им скажу на это, прости меня, господи? Конечно, свои - они свои и есть. Только и моим в этом году несладко приходится. Для своих-то я на черный год запасец меду оставляю. А колхозных зимой сахаром кормим, мед по бидонам расходится. А сахарный сироп для пчел все равно что веточный корм для коров.

Павел слушал, как Михайло Лексеич доверчиво жаловался ему на какие-то несправедливости, но вникнуть ни во что не мог и только аппетитнее выжевывал вощину да запивал мед водой. А дед, выложив все свои обиды, опять начинал угощать его.

- Нюрке я давно говорю: посылай, мол, парня ко мне, он учится, ему мед на пользу. Один выучится, другой выучится - глядишь, везде лучше дела пойдут. Тогда и меду всем хватать будет, и воровать люди перестанут: что без нужды воровать? Да ты ешь, ешь! И за батьку своего ешь! Уж я бы его накормил ныне, да, вишь, не привелось. Погиб человек. Вот совестливый был мужик...

Павел зачастил на пасеку. Дед встречал его по-разному: то приветливо, почти по-родственному, то начинал ворчать и жаловаться и тогда не угощал медом. Все чаще говорил он о бессовестных людях, расхищающих пчелиное добро, а не об охоте, не о красоте окрестных лесов и лугов. И о своей совести что-то поговаривать начал, вздыхая и обращаясь при этом к своему богу, словно чувствовал перед ним какую-то большую вину...

А когда Павел уезжал из деревни, Нюрка Молчунья навещала его бабушку. Придет, скажет:

- Я просто так.

- Ну, коли так, садись.

- Шла мимо, дай, думаю, зайду, и зашла.

- Так садись.

- Да я так. - А сама стоит у порога и приглядывается, нельзя ли чем помочь старой Анисье по хозяйству, не нуждается ли она в чем. Однажды принесла полкринки меду, сказала:

- Это дедушка прислал в поклон. "Передай, говорит, Анисье, она, говорит, не дурная, не откажется". Только ты, бабушка, не подумай чего-нибудь: у него свои колоды есть, этот мед из своих ульев.

Бабушка обрадовалась меду, она сама любила его больше, чем сахар, и для здоровья внуков считала его шибко полезным, а потому приняла и поблагодарила:

- Коли свои колоды, то можно, принимаем! Скажи дедушке спасибо. Вот Пашута выучится, он его добро не забудет.

Подружилась Молчунья с Шуркой, с ним и разговаривала больше, чем с кем бы то ни было. Как-то вышила ему кисет для табаку. Шурка удивился:

- Ты чего? Я ведь не курю.

- Я просто так. Не куришь, а все равно будешь. Все курят, никуда от этого не уйдешь.

- Ну ладно, коли так, - согласился Шурка и взял кисет.

А бабка Анисья узнала, крик подняла:

- Ты мне парня с ума не своди! Ты еще самогонки принесешь або водкой будешь спаивать?

Нюрка с перепугу проговорилась:

- Это я для Паши, коли Шура не курит, - сказала она и перепугалась еще больше.

- Паша тоже не курит! - закричала Анисья и вдруг впервые как-то очень внимательно посмотрела на Нюрку. - Ах, ты для Паши это?..

Никто еще ничего не замечал за Нюркой, и никто ни на что не намекал ей, но сама-то она уже догадывалась, что дело ее неладно, влюбилась она.

Оставаясь одна, Нюрка припадала головой к теплой печи и плакала:

"Ох, неладное мое дело! И что же ты задумала, головушка моя непутевая! На что же ты, сердечушко мое несуразное, полагаишьси! Я-то ведь неграмотная, как была, так и есть темная бутылка, а он - вон он какой! Выучится да нахватается всего, войдет в пору и уедет на города - только его и видели!"

На угоре и на беседках она все чаще пела свою любимую частушку-коротышку:

Голова моя не дура, 

Голова моя не пень, 

Только думает головушка 

О дроле целый день.

* * *

Председатель колхоза Прокофий Кузьмич все же считал, что из всех ребят его деревни, обучавшихся в семилетке, самые серьезные надежды подает Павел Мамыкин. "Что-то в нем такое имеется, умственное что-то... - думал он, когда видел Павла на гулянке. - Этот своего не упустит, цепкий. Вот, скажем, Нюрка. А что? Нюрка - девка работящая, даром что с виду никуда. Для жизни такая именно и нужна. А у самого Пашки и вид подходящий, и рост есть. Главное - не дуролом, горячки зря не порет, держит что-то себе на уме. Из такого может человек получиться. В кадры может пойти, руководителем стать..."

- Я тебя, Павел, приобщу, - говорил он ему не раз. - Учись только, а уж я тебя поддержу. Раз начал тянуть, так и буду тянуть до конца. Своих сынов у меня нет.

Прокофий Кузьмич с умилением вспоминал, как привез Пашуту сам к директору школы, и устроил его на квартиру, и бабке Анисье помогал, и начинало ему казаться, что он сделал так много для этой семьи, особенно для Павла, - так много; что отступать было уже нельзя.

- Дорого, брат, ты мне достался, потому должен оправдать доверие, вырастешь - послужишь колхозу. Возлагаю на тебя надежды! - И Прокофий Кузьмич похлопывал Павла по плечу.

Шурка тоже, конечно, парень неплохой, растет в отца, но это же простой работяга, земляной человек. Такие вытягиваются сами по себе, как сорная трава, чего с ними возиться. А и возиться будешь - никто тебя за это не похвалит. Ломит он спину, как и отец ломил, как тысячи лет до него ломили. Ученье не для него. А ныне для руководства образование необходимо, горизонт. И характер! Так считал Прокофий Кузьмич.

- А как ты считаешь? - спрашивал он у Павла.

Никакого мнения на этот счет у Павла еще не было, он стеснялся, робел и, кроме "спасиба", ничего выговорить не мог. Но лестные намеки Прокофия Кузьмича относительно своей будущности выслушивал с удовольствием.

Руководить? К этому Павел готов был приобщиться хоть сейчас. Только почему в деревне? Ведь это значит - так и не выбиться в люди. Для чего же тогда учиться? А может, и верно не стоит учиться?

Часто бывая в селе, где находилась семилетняя школа, Прокофий Кузьмич навестил как-то своих дальних родственников, у которых Павел стоял на квартире.

- Ну, как вы тут? Как мой сирота пригрелся у вас?

- Парень ничего, толковый, - ответил ему Иван Тимофеевич, - пальца в рот не клади! Только вот с моими ребятишками чего-то не поладил. Грызутся из-за уроков.

- Кто кого грызет?

- А разве поймешь? То-се, пятое-десятое, глядишь, уж переругались. Васютка мой - на него, он - на Васютку: "Не помогает, говорит, ничего".

- Почему не помогает? Это нехорошо. Выручать надо друг друга, тянуть! - наставительно заговорил Прокофий Кузьмич, раздеваясь и усаживаясь за стол, на котором уже появились водка и еда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: