Можно было подумать, что дождь нарочно льёт как из ведра.
Суматоха в Пале-Ройяле казалась особенно нелепой и подчёркнуто смешной хотя бы потому, что люди, вбегавшие под аркады и в галереи, были насквозь мокры, волосы прилипли ко лбу и щекам, платье измялось, и каждый переходил от страха перед завтрашним днём к надежде. Обрывки доносившихся до Теодора разговоров сливались в немыслимую смесь — какие-то воздушные замки и кошмары, — наступал день сведения счётов. Тут были те, кто не совсем ещё уверился, что уже пора менять шкуру, кто больше всего боялся, что не сумеет этого сделать. Были тут и охотники ловить рыбку в мутной воде, и люди, которые при всех случаях считали необходимым взять реванш, и мужчины под хмельком, и простой люд в том особо весёлом настроении, которое овладевает им, когда он видит вековечную и кровавую игру сильных мира сего и их взаимоистребление.
— Что вы все-таки собираетесь делать, господин Жерико? — спросил Огюстен. — Если король решит бежать, вы последуете за ним?
Вместе с порывами ветра в саду кружилась ночь и раскачивались висевшие под аркадами кинкеты. Завтра утром в Новые Афины отнесут «Офицера конных егерей» и «Раненого кирасира», которых как раз сейчас снимают со стены Салона. Когда перестанет дождь, Орас Верна, быть может, заглянет к приятелю, не скрывая ликования по поводу возвращения своего корсиканского кумира, но также и затем, чтобы послушать рассуждения Теодора о живописи. А там, в аллее, когда он пойдёт провожать Ораса, кто знает, не покажется ли в дверях греческого храма молодая креолка, просто выйдет подышать воздухом и увидит их.
Каролина…
— Нет, — ответил Теодор. — Людовик Восемнадцатый может отправляться, куда ему угодно. Я лично остаюсь.
IV
ПРОЩАНИЕ В ПОЛНОЧЬ
Вошедший слуга снял нагар со свечей, горевших в огромной люстре с подвесками, а также с лампы под разрисованным абажуром, отбрасывавшей неяркий свет на ломберный стол.
Господа игроки даже не оглянулись. Ничего удивительного: недаром же они имели репутацию заядлых любителей бульота.
Однако дамы отметили это обстоятельство сдержанным хихиканьем: при них оставался лишь один представитель сильного пола, друг мадемуазель Госселен, которого она повсюду таскала за собой, вполне бессловесный персонаж в щегольском оливковом фраке. Круто завитая шевелюра и бакенбарды котлетками, подпёртые плоёным жабо, заправленным, как и полагалось, под белый пикейный жилет. Он взглянул на свои часы-луковицу с репетицией.
— Уже половина двенадцатого, — вздохнул он.
Главная его заслуга заключалась в том, что в двадцать пять лет он содержал танцовщицу, как будто ему уже стукнуло шестьдесят.
Конечно, не так шикарно, как содержали Виржини. Бедняжка Виржини, ей давно было пора подняться в спальню и лечь. Она чуть-чуть кокетничала своим новым положением и была удивительно мила в капоте специального фасона, изобретённого для кормящих мамаш, но молоко ужасно распирало ей грудь. К тому же было уже поздно. Старики Орейли — родители Виржини привыкли заменять её при приёме гостей: пусть чувствуют, что хозяева — они; кроме того, это придаёт всему известное достоинство. Как ни было скромно амплуа Виржини в качестве балерины, все-таки она считалась настоящей артисткой, равно как и её папаша, в течение двадцати лет состоявший главным куафером при Опере. Виржини ещё не достигла шестнадцати лет, когда её, как принято говорить, заметил маршал Бессьер. Блистательный содержатель был вскоре убит под Люценом, и родители Орейли переселились к дочке, носившей по покойнику траур. Перед смертью маршал успел облагодетельствовать Виржини: ей достался особняк, который можно было смело назвать одним из прелестнейших в Париже, рядом с холмами Монсо, засеянными люцерной, в двух шагах от огромного парка, возвращённого Камбасерэсом императору, ибо содержание парка обходилось слишком дорого, а затем возвращённого королём герцогу Орлеанскому.
До чего же был кокетливо убран этот салон, где игроки в бульот восседали вокруг ломберного стола из наборного розового дерева, доставленного сюда не более не менее как из Версаля:
Шарль-Фердинанд просто велел отнести его на дом к Виржини совсем так же, как по его распоряжению, опять-таки для её особняка, сняли картины со стен Павильона Марсан или нагрузили её карету серебряными сервизами, позаимствованными в Тюильри! За исключением деревянных панелей во вкусе старого режима и барельефов с изображением персонажей греческой мифологии, помещённых между дверями, весь салон буквально утопал в драпировках, даже потолок был обтянут сборчатой жёлтой тканью, по карнизу шли бледно-голубые, просто очаровательные шёлковые фестоны, точно такие же портьеры висели на дверях, а на окнах красовались занавеси соломенного цвета, подбитые голубым шёлком, падавшие непостижимо мягкими складками до самого ковра в цветах.
Отец Элизе был единственным чёрным пятном на этом жёлто-голубом фоне. Он никогда особенно не дружил с семейством Орейлей, и появление его в столь поздний час у танцовщицы Оперы могло вызвать вполне законное недоумение. Но все объяснялось более чем просто: в 1792 году он скрывался у бабушки Виржини на улице Сен-Рок, ещё в ту пору, когда Мари-Луиза, родившая впоследствии Виржини, была почти ребёнком, а святой отец выжидал случая удрать в Англию. В те времена гражданин Торлашон, как его тогда называли, изучавший сначала хирургию в Братстве милосердых, потом в 89-м году сбросивший сутану и немало потёршийся за кулисами, ещё не имел ни теперешнего веса, ни положения, приобретённого после возвращения королевской фамилии: ведь он весьма успешно лечил Людовика XVIII во время пребывания того в Хартуэллском дворце.{46} А тогда в течение двух-трех лет он вёл разгульную жизнь, афишировал свои связи с девицами лёгкого поведения — надо полагать, для вящего утверждения новых идей. Откуда брал он средства, чтобы так швырять деньгами? Однако во времена Террора ему пришлось прятаться, а потом и эмигрировать.
— Слаба плоть человеческая! — вздохнул преподобный отец, запуская пальцы в табакерку, протянутую ему уважаемым господином Орейлем. Его хитрая физиономия лоснилась, а вульгарность манер не очень-то вязалась со священническим одеянием.
Хотя было уже совсем поздно, но игроки — на то они и игроки! — не обращали на это ни малейшего внимания: тут были оба Александра, завсегдатаи дома, и дядя Ахилл, бывший на службе у детей госпожи Сен-Лэ, — они обычно составляли партию для господина Орейля. Иезуит, сидевший за стулом хозяина дома, казался ещё более щуплым рядом с куафером, чей мощный торс и поднятые плечи были туго обтянуты васильковым фраком, а пудреный по старой моде парик чуть сбился на ухо. Преподобный отец внимательно следил за игрой и время от времени делал глубокомысленные замечания господину Мопэну, старшему из двух Александров, от которого изрядно припахивало бакалейными товарами, ибо господин Мопэн держал лавку; но бакалейщик пропускал эти замечания мимо ушей, видимо недооценивая всей их меткости и всей соли.
Дамы сидели кружком возле печи из прекрасных белых фаянсовых изразцов, увенчанной коленопреклонённым амуром, бабка Бургиньон вязала распашонку, а дочь её, Мари-Луиза Орейль, приятно располневшая к сорока годам, искоса следила за игроками, с сожалением думая о том, что лучше было бы играть не на деньги, а на бобы, и не прерывала ни на минуту беседы с мадемуазель Госселен-младшей, тоже, как и её сестра, танцовщицей Оперы, — нынче вечером младшая Госселен была чудо как хороша в розово-лиловом шотландском тюрбане, украшенном перьями райской птицы, и в белом перкалевом платьице, отделанном по подолу лентами, собранными в виде розочек. Одновременно Мари-Луиза то и дело поворачивалась в сторону госпожи Персюи, говорившей с сильным воклюзским акцентом и находившейся в состоянии непрерывного восхищения своей новой жёлтой шляпкой с серыми букетами, — она не только не пожелала её снять, но даже ленты, завязанные под подбородком, не распустила. Возле неё на пуфике, скрестив ножки в виде буквы «икс», сидела мадемуазель Подевен — ровесница Виржини, и поскольку она служила фигуранткой, то не переставала ребячиться и только краем уха прислушивалась к разговору взрослых.