Константин снял кепи. Костистый лоб был бледен, зелен в мутном ночном мраке, глазницы запали глубоко, - лицо напомнило на момент череп, но князь повернул голову, взглянул на запад, хищно изогнулся горбатый нос: мелькнуло в лице птичье, хищное, жестокое. Константин вынул из кармана пальто кусок хлеба и передал брату.

- Ешь, брат. Ты голоден.

Слышно было, как в долине, во мраке загудел колокол, на выселках гулко лаяли собаки. Широким крылом обвеивал ветер.

- Слушай. Я думал о Благовещении... Я представлял себе. - Медленно меркнет над западом красная заря. Кругом дремучие леса, болота и топи. В лощинах, в лесах воют волки. Скрипят телеги, ржут лошади, кричат люди, - это дикое племя Русь ходило собирать дань, и теперь волоком идут с Оки на Десну и на Сож. Медленно меркнет красная вечерняя заря. На холме князь стал табором: умирал медленной вечерней зарей юный княжич, сын князя. Молились богам, жгли на кострах девушек и юношей, бросали людей в воду водяному, призывали Иисуса, Перуна и Богомать, чтобы спасти княжича. Княжич умирал, княжич умер страшною весеннею вечернею зарею. Тогда убили его коня, его жен и насыпали курган. А в стане князя был араб, арабский ученый Ибн-Садиф. Был он в белой чалме, тонок, как стрела, гибок, как стрела, смугл, как вар, с глазами и носом, как у орла. Ибн-Садиф Волгой поднялся на Каму к булгарам, теперь с Русью пробирался в Киев, в Царьград. Ибн-Садиф бродил по миру, ибо все изведал, кроме стран и людей... Ибн-Садиф поднялся на холм, на холме жгли костер, на плахе лежала обнаженная девушка с распоротой левой грудью, и огонь лизал ее ноги, кругом, с мечами в руках, стояли хмурые усатые люди, древний поп-шаман кружился перед огнем и неистово кричал. Ибн-Садиф повернулся, ушел от костра, спустился на волок, к реке. Уже померкла заря. Четкие звезды были в небе, четкие звезды отражались в воде. Араб взглянул на звезды в небе и на звезды в воде, - всегда одинаково дорогие и призрачные, - и сказал: - «Скорбь. Скорбь.» За рекою выли волки. Ночью араб был у князя. Князь правил тризну. Араб поднял руки к небу, как птичьи крылья, взметнулись белые его одежды, сказал голосом, напоминающим орлиный клекот: - «Сегодня ночь, когда ровно тысячу лет тому назад в Назарете Архангел сказал Богоматери о приходе вашего бога, Иисуса. Скорбь. Тысяча лет!» - так сказал Ибн-Садиф. Никто в таборе не знал о Благовещении, о светлом дне, когда птица не вьет гнезда... Слышишь, брат? - гудят колокола. Слышишь, как воют собаки?.. А над землей по-прежнему - голод, смерть, варварство, людоедство. Мне жутко, брат.

Лаяли над холмом на выселках собаки. Ночь стала синей, холодной. Князь Константин присел на корточки, опираясь на трость, и сейчас же поднялся.

- Поздно уже, холодно. Идем. Очень жутко. Я ни во что не верю. Одичание. Что мы? Что наши чувствования, когда кругом дикари. Одиноко. Мне одиноко, брат. Никому не нужны, - наши предки, не так давно, пороли на конюшне, девок в брачную ночь брали к себе в постель. Проклинаю и их. Звери... Ибн-Садиф!.. - князь вскрикнул глухо, гортанно, дико. - Тысяча лет. Отсюда в Москву я, верно, пойду пешком.

- У меня, Константин, силы - как у богатыря. - Вильяшев говорил тихо. - Сломать, изорвать, растоптать хочется, а сладили со мной, как с дитятей.

Курган остался позади. Шли холмом. Обильная, разбухшая земля вязла в морозце, налипала на сапоги, связывала движение. Во мраке прокричали журавли, севшие на ночь. На лугу синел туман. Вошли в деревню, деревня была безмолвна, за околицей лаяла собака. Шли бесшумно.

- В каждой избе тиф и варварство, - сказал Константин и - замолк, прислушиваясь. -

За избами на проселке из села девушки пели церковный тропарь о Благовещении. В весеннем настороженном вечере мотив гудел торжественно-просто и мудро. И, должно быть, оба почуяли, что тропарь этот непреложен, как непреложна весна, с ее законом рождения. Стояли долго, переминая промокшие ноги. Каждый, должно быть, почувствовал, что - все же в человеке течет светлая кровь.

- Хорошо. Скорбно. Это не умрет, - сказал Вильяшев. - Из веков.

- Удивительно хорошо. Странно хорошо. Жутко хорошо! - отозвался князь Константин.

Из-за угла вышли девушки в пестрых поневах, прошли мимо чинно, парами, пели:

Богородице Дево, радуйся! 

Благодатная Марие, Господь с Тобою. 

Благословенна Ты в жена-ах...

Повеяло землей - сырой, обильной, разбухшей. Девушки шли медленно. Братья стояли долго, пошли тихо. Кричали полночные петухи. За холмом поднялся последний перед Пасхой месяц, кинул глубокие тени.

В избе было темно, сыро и холодно так же, как в день смерти Натальи, когда хлопали беспрестанно дверями. Братья разошлись по своим комнатам быстро, не разговаривали, свечей не зажигали. Константин лег на постель Натальи.

На рассвете брат Константин разбудил Вильяшева.

- Ухожу, прощай. Finita. Из России, из Европы - уеду. Нас в округе, - отцов, - стервятниками звали. Травили борзыми волков, людей, зайцев. Скорбь. Ибн-Садиф.

Константин зажег на столе свечу, прошелся по комнате, и Вильяшев поразился: на стену, выбеленную известкой, преломленная сквозь синий рассветный свет упала синяя тень брата, удивительно синяя, точно на стену пролили синьку, и брат, князь Константин, показался мертвым.

Никола-на-Посадьях.

6 апр. 1919 г.

Его величество Kneeb Piter Komandor

Не презирати, не за псы и мети, 

Паче любви, яко свои дети.

Симеон Полоцкий

Россия, нищая Россия, 

Мне избы серые твои, 

Твои мне песни ветровые 

Как слезы первые люби. 

.. . 

Пускай заманит и обманет, 

Не пропадешь, не сгинешь ты.

А. Блок

Глава первая

- Понѣже Государство, какъ учатъ французы, гармонiя всѣхъ естествъ есть, не токмо фiзiческихъ, но i духовныхъ, мню я, что Его Величество Государь Петръ Алексѣевичъ единое оскудѣнiе учинiлъ Государству Россiйскому, ибо владодательство, т.-е. полiтiка, не есть дебошанство. Бывъ многажды въ Винесiи, Парiзѣ i земляхъ Фламандскiхъ не могу оставить мыслiю Родины. Гiсторiя ея туманна есть, понѣже холопы и прочiй подлый народъ оставленъ въ бытiи первобытномъ, а шляхетство, яко-бы штудiруя въ Академiи-де-Сiянсъ, iмѣя Регламенты i во всякихъ художествахъ искусство получiвъ, - не есть что кромѣ, како амурщiки i галанты, пiтухи i мздаiмцы, мордобiвцы i воры, i казны государiвой казнокрады, ибо совесть ихъ пропiта есть i отцовы заказы забыты суть. Младымъ отрокомъ отъ сосцовъ матери оторванъ бывъ, получiвъ искусство артiллерii за гранiцiею, съ младыхъ лѣтъ прiученъ бывъ зѣло пiти, обрѣлъ я ко зрѣлому возрасту единую скорбь, безверие i плутнiчество. Государство наше Россiя пребывает въ гладѣ, морѣ, бунтахъ i смутахъ. -

Так записал в журнал свой Гвардии обер-офицер Зотов, отбывая дежурство в Адмиралтейской крепости, в канцелярии Адмиралтейств-коллегий. В каменной полутемной комнате со сводчатыми потолками было захаркано и заплевано. За приземистыми, уже успевшими запылиться, оконцами, на квадратном дворе грудами свалены были лыко, мочала, канаты, распиленный лес. Слева пламенела кузница. От нижнего каменного больверка шла куртина. По недостроенным бастионам ходили часовые. У самой Невы, на доке стоял скелет фрегата, напоминавший костяк дохлого мамонта, привезенного недавно в куншткамеру. Около бастионов и у фрегата толпились работные людишки, пригнанные сюда со всей России, тверские, вологодские, астраханские, калмыки, татары, хохлы, в рваных зипунишках, в лаптях, а иные и без лаптей. Снег лежал грязный и осунувшийся. Ветер дул с моря, нес ростепель, невские льды тронулись ночью, серые облака шли неспешно, - мартовский день походил на октябрь. За рекой одиноко торчали неспиленные еще сосны, точно на лесной порубке. На Васильевом Хирвисари-острове, пилкой очерчивая серое небо, толпились кое-где еловые, стройные перелески. Над головою, на адмиралтейском спице пробили куранты семь, и сейчас же за ними заскрипели цепи подъемных ворот. Вошел солдат и поставил на столе тусклую масленку. По бою курантов, по скрипу ворот, по походке солдата, по тому, как поднят штандарт, - гвардии офицер Зотов научился узнавать о настроении государя: служба была государева. И всегда, когда Зотов думал о Петре, все существо его напрягалось тоскою и болью: ему вспоминался серенький январский день, когда отца его, князя-папу, Никиту Зотова, восьмидесятичетырехлетнего старика, по именному указу государя, венчал девяностолетний поп с шестидесятилетней старухой Пашковой. Шествие, санкционированное указом, начиналось у Зимнего дворца, сани «молодых» были запряжены четыре медведя, к козлам был привязан олень. Во главе процессии шел палач и кесарь Ромодановский, коий «пьян во все дни». Все министры, аристократия, дипломатический корпус, - все присутствовали на этом узаконенном издевательстве. Медведи, которых били, дико ревели. Князь-папа наряжен был в костюм жреца, полуобнаженный, дрог на морозе, дрог и кривлялся, кривлялся, чтобы увеселить государя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: