14 апреля не стало Маяковского. Через несколько дней, через неделю, через две- точно уж не помню, в Большом зале Ленинградской Филармонии состоялся вечер памяти Владимира Маяковского. Он начался с исполнения 6-й симфонии Чайковского- Патетической.Надо сказать, что смерть Маяковского произвела на меня ( как и на многих других, не говоря уж о близких его друзьях) тягчайшее впечатление. Я страстно любил его ранние стихи и поэмы, всегда слушал его новые вещи, когда он выступал в Капелле. А тут, перед самой смертью, Маяковский приезжал в Ленинград, и однажды я видел его очень близко, в редакции журнал «Звезда».

Быть может, заранее подготовленный всем этим к соответствующему восприятию Патетической симфонии, я сидел, вцепившись в локотники кресла, едва удерживая дрожь (какой уж тут концертный ознобец, о котором писал Мандельштам в «Египетской марке»,- меня бил настоящий крупный озноб!) Мне казалось, что это я умер и это меня в адском марше топчет неотвратимый рок! Я много раз потом слышал 6-ю симфонию, слышал в исполнении великих оркестров со знаменитыми дирижерами- Гансом Клемперером, Гансом Кнапперстбушем, Натаном Рахлиным, Евгением Мравинским, Фрицем Штидри,- но никогда я не переживал такого волнения, как в тот, первый раз, когда дирижировал Александр Гаук, и за это я ему навек благодарен.

Впрочем, еще одно исполнение Патетической взволновало меня не меньше. В тридцатых годах в Ленинград приезжал замечательный чешский дирижёр Вацлав Талих. На одном из его концертов произошел неприятный случай. Перед началом 6-й симфонии, перед её первыми тактами, когда дирижер уже поднял палочку, где-то позади, наверху, послышался вой. Все обернулись и увидали на хорах бившегося головой о барьер, извивающегося в судорогах припадочного. Я быстро взглянул на Талиха. Его бледное, доброе лицо было спокойно, он опустил палочку и ждал, когда кончится припадок. Эпилептика увели, Талих обернулся к оркестру и поднял палочку; симфония началась. В этот момент я почувствовал острую жалость: ведь тот, кого увели, не услышит первых гениальных тактов, тех самых, которых он напряженно ждал- и не дождался. А пожалев его- я пожалел и весь глухой мир: насколько же мы, сидящие в этом зале, слушающие эту райскую, адскую музыку, счастливее тех, кто её не слышал, не слышит и даже не знает потребности в этом наслаждении! Нет, это было не высокомерие, не снобизм – это было просто сознание своего счастья и боль за тех, кто его не знает.

Этим ощущением счастья и боли я жил с тех пор в мире звуков и не считал себя потребителем, хотя сам уже не играл на скрипке.

Книги.

Мальчик в средне- интеллигентной семье, в провинции, к тому же выросший без братьев и сестер, привыкал к книгам с младенческих лет -, он, можно сказать, жил в книжном царстве. Жил в этом царстве и я. Смутно помню, как года в два, еще не умея читать, только смотря картинки в книжках, я потерпел первое жизненное крушение. Две наши небольших комнаты согревала печка- лежанка, и вот однажды, в один морозный солнечный день, когда я уютно на ней полеживал, созерцая мир с высоты двух аршин, у меня шевельнулась мысль: достать свесившийся одним концом с печки нарядный складень- книжку- складень. Я подвинулся к краю, дальше, дальше, еще немножко, - голова перевесила, и я рухнул вниз на железный противень, защищавший пол от скакавших из дверцы каленых углей. Грома было много, рева- тоже, шрам на лбу заметен и сейчас ; так началось мое знакомство с литературой.

Знакомство продолжалось все детство, правда, не так драматично,зато катастрофически быстро росла лавина прочитанных книг. Одни книги составляли мою личную собственность, книги-подарки, другие принадлежали моим родителям, третьи- нашим знакомым, четвертые я брал из библиотек, городской и школьной, и это был главный книжный источник. Но существовали книги, которые я перечитывал ежегодно, а то и чаще : это были в основном те, что хранились дома в книжном шкафу либо в сундуке в амбаре, куда я имел доступ зимой и летом. Пожалуй, одно из самых больших наслаждений, что я испытывал в жизни, было перебирать в сундуке эти знакомые книги, теша себя надеждой- вдруг найти среди них нечитанную, невиданную, неслыханную. Нередко я посвящал этому занятию весь короткий зимний денек; в мороз я одевался потеплее, зябли лишь пальцы, которыми листал и перебирал книги одну за другой, вплоть до самого дна, устланного газетами «Русское слово и «Русские ведомости».

Книги и журналы были самые разные больше всего приложений к «Ниве» и сама «Нива» за 1905, 1906 и 1907год.Когда я подрос, меня удивил в этих журналах вопиющий контраст между фотографиями собственного корреспондента Карла Буллы, мгновенно откликавшегося на бурные события тех лет- Московское вооруженное восстание, революцию в Прибалтийском крае, похороны революционеров. - и мещанскими идиллическими картинками вроде «Войны и нейтралитета», где изображены исступленно лающий щенок и свирепо окрысившаяся на него кошка, вторая кошка спокойно сидит на табуретке и с любопытством смотрит сверху на стычку. ( Теперь мне видится в этом контрасте нечто программное, а в самом рисунке- некий символ- но это, конечно, вольные домыслы.) А уж что говорить про повести и романы И.Потапенко, Б.Лазаревского, П.Гнедича, Вас. Немировича- Данченко, где не было и в помине событий века, или обложки «Нивы», тесно заполненные рекламой пышных усов, выращенных чудодейственному усатину фирмы Перуин- Пето, или рекламой бюста роскошной дамы, объявляющей всем-всем: «Как я увеличила мой бюст на два дюйма» Помнится, я и тогда недоумевал, почему это увеличение исчисляется в линейных мерах.

Был и другой амбар, который снимал под свой товар мучник Селезенев с большой окладистой бородой белого цвета. Очевидно, борода была седая,но я считал, что она белая от муки. Сын мучника, невысокий паренек, был взят на войну и вернулся с неё не только целым и невредимым, но и чудесно выросшим сантиметров на двадцать, теперь это был рослый мужик, легко поднимавший пятипудовые мешки. Когда арендаторы в 1918 году съехали и амбар опустел, в нем поселилась коза с козлятами, усердно вылизывавшая мучные углы и щели, и возникли два ящика с книгами -остатки домашней библиотеки дальнего маминого родственника, не шибко богатого купца Трухина. Я в этих ящиках жадно рылся и среди приложений к журналу «Родина» (сортом пониже «Нивы») нашел сочинения Понсон дю Террайля: «Похождения валета треф», «Похождения дамы червей»; увы, знаменитого «Рокамболя» в этом ящике не было, кто-то его уже зачитал.

Из принадлежащих Трухину книг я запомнил еще пять томов Ибсена в издательских переплетах, аккуратно обернутых белой бумагой. Об Ибсене я тогда знал лишь одно: когда дочь Трухина заболела тифом и уже выздоравливала, о ней рассказали, что после болезни она была не в себе и, не обращая внимания на домашних, сутками напролет читала Ибсена. Это казалось всем странным, даже чуть-чуть неприличным. Действительно, если знать, что всегда спокойная, уравновешенная Катя всегда читала, чинно сидя за столом, и преимущественно то, что полагается для ученья( она окончила гимназию с золотой медалью), а теперь похудевшая, стриженная, с начинающими отрастать,вьющимися, как это часто бывает после сыпняка, желтыми волосами, денно и нощно сидит в постели и глотает пьесу за пьесой какого-то Ибсена,- это могло удивить. Впрочем, скоро Катя уехала учиться на врача, рассталась навсегда с Ибсеном, он попал к нам, и я с любопытством подростка искал в его пьесах «неприличие» и «безнравственность», о чем от кого-то из посторонних слышал, и ничего не нашел. Что же, спрашиваю сегодня себя, привлекло в пьесах Ибсена двадцатилетнюю купеческую дочку? Прогрессивные взгляды? Эмансипация женщин? Что-то не верится, чтобы это могло её пылко заинтересовать: Катя была рассудительно и на редкость практична.

Любопытно отметить, что наши недавно зажиточные и вдруг разорившиеся родственники и свойственники оставляли нам на хранение только книги- никто не расставался с носильными вещами и или с посудой: как видно, без печатного слова им легче было обойтись.Так, хранились у нас принадлежащие Чемодановым иллюстрированные журналы военного времени- «Огонек», «Военная панорама», - со множеством фотографий погибших и отличившихся в боях офицеров,с карикатурами на кайзера, на Франца- Иосифа, на султана Абдул-Гамида, с фигурками бегущих в атаку солдат.

Какие же книги меня больше всего интересовали и что я чаще всего перечитывал? Как ни странно, это были разные книги, ничуть не схожие даже по жанру: «Записки Пиквикского клуба» и «Домби и сын» Диккенса, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» Аксакова, «Фрегат»Паллада» Гончарова и «Таинственный остров» Жюля Верна. Книги эти навсегда остались любимыми и чтимыми- чтимыми во всех смыслах. Даже роман приключений «Таинственный остров» для меня не просто занимательное чтение, а одна из лучших на свете книг о труде, труде увлеченном, изобретательном, и, в отличии от «Робинзона Крузо», коллективном. На что прозаичнее, кажется, производство азотной и серной кислоты, необходимых колонистам для выработки железа, но и оно выглядит романтичым и увлекательным. С первых же страниц мы успеваем полюбить этих деятельных и честных людей.

О своем вечном любимце Диккенсе я мог бы говорить без конца, но ограничусь тем, что повторю слова Аркадия Аверченко, нынче мало кому известные. Аверченко писал, что читает перед сном Диккенса –«этого великого обывателя с улыбкой бога на устах». Улыбка бога- не преувеличение: Диккенсу гениально удавались именно те образы и характеры, которые он писал с улыбкой; впрочем., начав писать Пиквика как чисто комический персонаж, он вдохнул в него нечто такое, отчего тот стал не только смешным, но по-своему мудрым и благородным. Что касается «обывателя», это словцо у Аверченко звучит несколько вызывающе, он как бы примеряет свое определение Диккенса к самому себе: критики его постоянно упрекали, что он пишет для обывателей и сам их не лучше., Думаю, однако, что Аверченко был достаточно умен, чтобы не сравнивать себя с Диккенсом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: