Что же такое детская любовь? Точнее, влюбленность, потому, что я говорю не о любви к родителям, не к товарищу по играм, а к существу противоположного пола. Бывает ли в жизни столь раннее чувство? Не выдумка ли оно, не преувеличение ли?
«Десяти лет от роду я полюбил женщину по имени Галина Аполлоновна»- так начинается рассказ Бабеля «Первая любовь». Десятилетний его герой любит, ревнует, испытывает многообразные и сильные чувства к взрослой, замужней женщине, и это не парадокс, не извращение- это нервная впечатлительность рано развившейся художественной натуры.
Но я хочу рассказать о сравнительно простом случае: о любви мальчика к девочке, к сверстнице, к той, чье имя, вернее, фамилия ( в первый год совместного обучения мы звали друг друга по фамилии), вынесена в заголовок моего рассказа. И было мне все-таки не десять, а одиннадцать лет- как раз тот возраст, когда босоногий Том Сойер влюбился в Бекки и, допрыгав на одной ноге от забора до Беккиного крыльца, галантно поднес ей цветок, зажатый в пальцах другой ноги. В ту зиму я еще не читал бессмертной повести Марка Твена, так что мой роман- не подражание.
1918 год. Конец мая. Я держу вступительные экзамены в гимназию. Выдержал! Четыре пятерки! Значит, можно покупать гимназическую фуражку. Правда, в семье ожидали, что я получу круглое пять (5х5), но один из экзаменов неожиданно отменили: по церковно-славянскому языку. Что случилось? Оказывается, начал действовать новый закон: церковь отделена от государства. Значит, зря привыкал вместо «человек» или «царь» писать «члк», «црь», ставя поверх строчки титло ; зря учился произносить слегка в нос на французский манер: «мондр» вместо «мудр», «зомб» вместо «зуб».
Осенью нашу семью ожидало куда большее разочарование. Устроили жеребьевку, и я попал не в гимназию, а высшее начальное училище, - хорошо, что не успели купить форменную фуражку. Впрочем, фуражек в продаже уже не было, равно как и многих других предметов. Училище же это было особое: во время войны его эвакуировали из Прибалтийского края, услали подальше от немцев, так оно у нас и осталось, сохранив название- Гапсальское, то есть из города Гапсаля.
Сейчас трудно вспомнить и объяснить, почему мы, младшеклассники. учились в вечернюю смену, а старшеклассники- в дневную, но нам это нравилось, в этом было что-то романтическое. И кто знает, -если бы мы учились днем- может, и не состоялось бы то, о чем рассказано дальше.
Все началось в один из длинных осенних вечеров, когда, возвращаясь домой и не дойдя до угла нашей улицы, я перебежал на другую сторону, так что три девочки, с которыми я шел и из которых меня интересовала только одна, очутились сразу на расстоянии десяти сажен. Дистанция эта меня почему-то воодушевила, и я вдруг закричал: - До свидания, милая Воронцова!
Ответа с той стороны я не услышал, да и не ждал, наоборот, припустил со всех ног домой. Через пять минут я уже снимал пальто и спрашивал хлопотавшую на кухне тетю Саню:
А где папа-мама?
Спрашивал я не зря. Дело в том, что когда я прокричал свою прощальную фразу, мне почудились удаляющиеся в темнота две знакомые спины. (Фонари в ту осень погасли почти на всех улицах- начала сказываться разруха) Слово -не воробей- оставалось надеяться, что родители сидят дома и я ошибся. Но я не ошибся. Через полчаса мама и папа вернулись с прогулки, мы стали пить чай, и мама, передавая мне чашку, спросила:
Кому это ты кричал «до свиданья?»
Не помню, что я пробормотал в ответ, помню только, что по всем правилам литературных штампов я попытался скрыть смущение за самоваром. Даже не видел, улыбались родители или оставались серьезными.
Но этого мало, На следующий день я предпринял еще более смелый шаг. В конце перемены, стоя у дверей класса, я пропустил мимо себя почти всех учеников и учениц, пока не показалась та, которой я хотел сказать и сказал, - ясно, раздельно, бесповоротно:
-Я- тебя - люблю!
Не знаю, слышал ли мои слова кто-нибудь кроме Воронцовой, - подруги ее, может быть, и слышали, мне важно было, что та, для которой мои слова предназначены, слышала: она покраснела, втянула голову в плечи и тихо скользнула в класс. Несколько ошеломленный свое агрессивностью, я через две- три секунды последовал за ней и каждый сел на свое место. Парта, где сидел я, стояла первой в правом ряду, её парта- в среднем ряду- второй. Чтобы взглянуть на свою избранницу, мне надо было чуть- чуть повернуться; за весь урок, а он был последним я не взглянул ни разу. Не провожал её и домой : на этот вечер с меня хватило активных действий.
Какая же она была, Воронцова? Почему я выбрал её среди дух десятков девочек в нашем классе и примерно такого же количества в параллельном? А что такое любовь? – опять спрошу я. Откуда она берется и почему выбирает себе предмет из десятков, сотен, подчас, из тысяч? Наверно, в этих двух классах учились и более привлекательные девочки, даже наверняка, и об одной из них, роскошной блондинке из параллельного, я еще расскажу,- случай и память тесно связали её для меня с Воронцовой.
Могут также спросить: разве до школы я близко не видел девочек, не играл с ними? Конечно, это не так. У наших друзей и соседей были девочки моего возраста, чуть старше, чуть младше; скажем, Лиля, дочь земского врача, необычайно популярного в нашем городе: он спасал порой безнадежных больных, спас и меня, дважды вылечив от крупозного воспаления легких. Лилия Шейнкман мне тоже очень нравилась,я видел, что она очень красива, мы с ней встречались, играли, бегали на гигантских шагах, устроенных на больничном дворе, между домом, где она жила и аптекой. Но любви не было тут ни унции. И дело вовсе не в Лилиной избалованности, не в её капризах, не в том, что, приходя к нам, она совершенно не интересовалась моими игрушками, состоявших в основном из «конструкторов» (тогда их называли как-то попроще,) из которых я стоил мосты и другие инженерные сооружения. Не мешало и то, что в отличие от меня, хозяина уютного уголка за печкой –голландкой, где я любил играть и читать, у Лили имелась отельная детская комната с подвешенной к потолку трапецией, со множеством дорогих игрушек, снизу доверху заполнявших полки вдоль стен; что их дом, их быт вообще был богаче, «стильнее» нашего.
Житейскую разницу между семьями я ощущал,но она ничуть не мешала мне обожать Лилиного отца- весьма редкое чувство: обычно докторов дети обычно побаиваются. Лев Григорьевич, окончивший курс в Берлине,пленял всех и прежде всего меня, веселостью, добротой, врожденным или воспитанным демократизмом. Лиля же для меня оставалась чем-то вроде её большой говорящей куклы… Увы, скоро кукольное благополучие кончилось: их семья переехала почему-то на Урал, в Златоуст, где Лев Григорьевич заболел и умер. Как сложилась дальше Лилина жизнь, не знаю.
А вот девочка из другой среды, дочка пекаря, примерно возраста Лили, но куда менее изысканная Соня была отличным товарищем для шумных игр во дворе, о чем я уже рассказывал, и мало отличалась замашками от мальчишек. Могу представить себе её изумление, объяснись ей кто-нибудь в любви, назови её милой! Да мне это никогда и в голову бы не пришло, как мы ни дружили… (Кстати, не исключено, что я глупейшим образом ошибаюсь и Соня приняла бы объяснение в любви как миленькая!)
Так или иначе, но не Лиля и не Соня, не другие знакомые девочки, а именно Воронцова оказалась моей первой любовью, и вряд ли это можно объяснить. Эффектной внешностью она действительно не блистала: небольшой рост, тихий голос, робкая улыбка, чистый прямой пробор, пушистые золотые косы- вот и все. Но это меня и трогало: кроткий нрав и застенчивая улыбка заставляли меня чувствовать меня сильнее, мужественнее, чем я, наверное, был. Нет, я не пыжился перед ней, не фанфаронил, мне хотелось быть как можно естественней, потому что естественной была она сама. Мне казалось, что имя Лиза ей тоже очень подходит, хотя сначала я Лизой её не называл, вернее, никак не называл, если не считать первого прощания на улице: «До свидания, милая Воронцова!»
Кстати, Лизу можно было считать красавицей, если сравнить её с родным братом, который со своим облупленным красным носиком, бесшабашной улыбкой и вечной трепотней выглядел и вел себя как цирковой клоун, как ярмарочный петрушка; летом, когда мы купались и загорали, он всех на песке и на плотах потешал. Слушая и смотря на него, я невольно думал: чувствует ли, ценит ли он то, что он брат Воронцовой?
Между тем отношения мои с его сестрой усложнялись, и происходило это на виду у класса. По нынешним школьным нравам странно, что нас не дразнили. Воронцова была так сказать, стороной пассивной, она лишь принимала мою любовь, принимала, правда, не равнодушно – её не могло не тронуть столь бурно и непрерывно высказываемое чувство, но любопытно, что все это не удивляло и не смешило моих товарищей. Когда произошли первые в истории котельничских школ выборы классных старост- их называли тогда председателями,- меня избрали на этот высокий пост и Воронцова вместе со всеми весело за меня голосовала. Совершенно не помню, в чем заключались мои председательские права и обязанности, зато отлично помню, как на следующих выборах уже через месяц, ( процедура это в те времена была в новинку и потому – в охотку), меня также единодушно выбрали классным уборщиком, и Воронцова не без лукавства поднимала за моё новое избрание свою милую руку…
Но этот удар по самолюбию и тщеславию я пережил легко, вот другой удар пришелся прямиком в сердце.
В нашем классе учился серб-беженец, поселившийся в Котельниче во время Германской войны Он был постарше нас, своих одноклассников, но охотно с нами играл и хорошо говорил по- русски. У меня с ним сложились особенно добрые отношения; когда мы на переменках воевали с соседним классом, этот высокий, плечистый парень сажал меня на плечи и мы этаким двухэтажным танком легко пробивались через ряды противника. Оказалось, что он живет в одном доме с Воронцовой и по-братски, чуть не по- отечески к ней относится,- к ней, ко мне и к нашей, вернее, к моей, любви. Однажды он позвал меня на площадку лестницы ( школа помещалась н втором этаже) взволнованно сообщил, что Воронцова поделилась с ним своими сомнениями.