В краю родном
ОСТРОВИТЯНЕ
Стояла жара, и остров посреди реки сверкал песками. Комары томились в жиденькой, узорчатой тени ив. Редкая птица темной точкой вдруг являлась в синем небе и падала, как будто бы кувыркаясь, в лес за рекой.
Заливные луга обсохли, мелкая рыбешка в лужах задыхалась. Тут ее долбило воронье.
Василий лежал на песке в старых плавках и радовался жаре, потел, курил местную сигарету, невкусную и вонючую, и улыбался сам себе.
Лето выдалось хорошее, как раз для отпуска. Василий, сильно обгоревший, посматривал на свои красные руки, будто только что вынутые из кипятка, и думал: слезет на них кожа или нет.
На воде маячил самодельный поплавок, течение прибило его к берегу, но Василию не хотелось перезакидывать удочку, не хотелось никакой рыбы. Так было хорошо. И если бы его сейчас подняли на пожар, он бы сказал: «А, пускай горит». Он испытывал наслаждение от жары, безделья и тишины.
Василий был в отпуске. Полгода ловил рыбу в море, не видал берега и считал, что имеет право пожить там, откуда судьба его увела, то есть в своей родной деревне, у старухи матери.
Он заработал это солнце, тепло и тишину. Поэтому Василий загорал, бесстыдно выставив свое грузное тело, довольный и добрый ко всему на свете.
Иногда он садился и смотрел на облачко, смотрел, как колышутся листочки ив, с вялым интересом рассматривал песчинки, приставшие к его потной ладони, и думал, как ему тут хорошо.
Езживал он и в санатории, и на южные, и на западные пляжи, но лучше, чем здесь, дома, ему не бывало.
В эту зиму мать не жила в избе, а зимовала у дочери в Волгограде. Они обменялись письмами, потом телеграммами и съехались сюда в одно время.
В избе все было запущено, и запах стоял нежилой, но, когда истопили печь, когда на окна повесили занавески и по лавкам, и по всяким углам разложили вещи, в доме так переменилось, как будто отсюда никто и никогда не уезжал.
Василий почувствовал неожиданно, что он тут хозяин-барин, он тут «сам» и положение его по сравнению с местными завиднее. В любое время он может собраться и уехать. А те не могут, у них заботы, коровы, семьи, хозяйство. А у него нет этих забот, свободен как воздух. И не в чем его упрекнуть, потому что он в отпуске. И денег у него заработано достаточно за прошлое плаванье.
Есть и сети, и удочки, и никаких забот. И все это законно, потому что он заработал отпуск.
И вдруг он почувствовал, что ему хочется плакать, что он еле сдерживается от подступающего отчаяния и горя. На его красном и потном лице все еще блуждала благостная улыбка, а душа заволоклась сырой печалью. В этом году Нинка не поехала с ним в отпуск, она с сыном осталась там, в городе. Они с ней поругались из-за какого-то пустяка. Она упрекала мужа, что по полгода не видит его, что сын растет без отца. Он возразил, что деньги зарабатывает, другие так не зарабатывают. Пусть он подавится этими заработками, так, кажется, сказала Нинка в запальчивости. А может, и не так, но что-то вроде этого. Теперь уж Василий не помнил, как это было, но слово за слово, и пошел дым коромыслом.
Все, что годами копилось на душе у каждого и, казалось, было уже забыто, похоронено, вдруг ожило, встало между ними и разъединило их.
Он любил свою Нинку и теперь изнывал в тоске по ее полным белым рукам, по ее улыбке и по благодатному теплу ее души, которое согревало его не хуже этого солнца.
Вот в прошлом году они лежали тут вместе. Он вспомнил прикосновения ее мокрых, прохладных рук к своим больным от жары плечам и неторопливый голос:
— Васенька, ты сжег плечи. Надел бы хоть рубашку, а то ночью не уснешь опять.
— Усну, — бормотал он, благодушно улыбаясь, с закрытыми глазами, искал ее руку и замирал от какой-то сладости ощущения.
Бывало, он целовал ее тут же, на горячем песке, мял ее крупное тело, целовал в мокрые губы прямо в реке и по дороге домой, у старой смолистой сосны. Когда они подходили к дереву, он говорил: «Подожди…»
Она понимала его и останавливалась с улыбкой. А ночью он любил ее так, будто последний раз в жизни, до боли душевной, до муки. В конце концов у нее уже не было сил отвечать на его ласки, и она со счастливым вздохом бормотала: «Ой, сдаюсь, Васенька».
Это были счастливые для них обоих минуты. Он выходил на скрипучее старенькое крыльцо покурить. Она его пыталась удержать, не хотела отпускать от себя ни на минуту.
Василий смотрел на звезды, слушал безмолвный лес и думал: почему он такой счастливый, откуда такое везенье? В то же время чего-то ему и недоставало, вспоминались товарищи по работе и всякие случаи, бывшие с ним во время долгого плаванья. А на востоке зрел рассвет…
Сейчас он лежал на песке и чувствовал себя счастливым и довольным. А перед глазами была Нинка. Вот она сидят рядом, стоит протянуть руку — и коснешься ее горячего мягкого плеча. «Идти на почту да подать телеграмму, — подумал он, но не встал и не открыл глаз. — А может, сама приедет?»
Снова и снова она как наяву появлялась перед ним, раздвигая ивовые кусты, полноватая и крепкая, и он слышал ее неторопливый голос: «Ты куда это забрался, Вася? Пока шла к тебе, комары заели».
Она садилась рядом, и он начинал искать ее руку, надеясь ощутить привычное тепло, но находил одну только пустоту.
Он повернул к солнцу другой бок, чтобы загорать равномерно, и увидел человека с удочкой, продиравшегося сквозь кусты. Человека этого он сразу узнал, хотя и не виделся с ним целый год. Это был Володька Мокрецов. Каждое лето они встречались на острове. Мокрецов и он были из одной деревни, но у Мокрецова не было избы — наследники продали ее на дрова. И теперь там, где Володька провел свое детство, откуда впервые увидел мир, на этом месте густо росла крапива да осталась какая-то ямка, будто оспинка на лице у человека.
По этой крапиве да вмятине и узнавал Володька Мокрецов то место, где стоял их дом, в котором он родился. «Тут вот и была наша изба, — говорил он обычно. — А теперь нет ничего, совсем ничего». И он всегда завидовал Василию, что у того изба стоит на месте. Хоть и обветшавшая, с худой крышей и провалившейся печью, но на месте.
— Здравствуй, Вася, — сказал Мокрецов, как будто они вчера только расстались.
— Здравствуй. — Василий встал пожать руку. Они как будто обрадовались друг другу и не обрадовались. Промыкались оба где-то год и вот снова встретились, не добыв ни худой, ни доброй славы, только что постаревшие на год.
Мокрецов бросил удочку, виновато улыбнулся и лег на песок не раздеваясь.
— Что-то мало нынче гостей, — уныло сказал он, — а раньше ведь на праздник много собиралось. Куда все и подевались? Уехали или поумирали…
Василий не ответил. «Ну и что из того, что уехали? — подумал он. — Раз уехали, значит, так надо. Что зря об этом болтать? Лежи на солнце да грейся».
То, что деревня разбежалась по всему белу свету, во все стороны, мало его трогало. Больше всего печалило, что жены не было с ним.
— Будут еще гости, — пробормотал он.
Из кустов вдруг вышла женщина в купальнике, за ней — старуха в одних трусах. Она прикрыла отвисшие груди юбкой и стала обходить парней сторонкой, озабоченно бормоча: «Ой, тут мужики, а я прусь».
Женщина подошла к Василию.
— Есть ли у вас попить?
— Есть, наверное, — сказал Василий. — В термосе.
— Согрелось, поди?
— Не знаю, в термосе не греется.
— Ну так я пивну маленько, ладно?
— Пивни, — согласился Василий.
Женщина попила из кружки и закрыла термос.
— Чья такая? — тихонько спросил Мокрецов.
— Не знаю, — сказал Василий. — Я тут молодых-то никого не знаю. Кажется, в отпуск приехала.
Женщина опустилась на песок. Была она худенькая и невысокая, с крашеными волосами.
— Как загорается, ребята?