И он вопросительно взглянул на бабушку, которая с улыбкой мыла чашки, дед собрался идти на печь. «Что ж, все может быть, — думал Викентий. — Поверишь в домового, будет тебе и домовой и Василиса Прекрасная».
Он сидел у окошка, смотрел на тихий лес, на облачко, зацепившееся за вершину елки, что у амбара, и ему легко воображалось, что и леший все еще живет в пестровских лесах. Где еще найдешь такие леса? Почему бы ему и не жить там? Сверни-ка с тропки, так и запутаешься в буреломе, да и заблудишься.
Викентиев дед Иван раз около самой деревни заблудился. «Батюшки, — говорит, — где это я?» А уж к ночи. Сел под елку да так всю ноченьку и прокоротал.
— Или вон Митька, — рассказывал подвыпивший Иван Данилыч Викентию, — ехал ночью на тракторе домой. А леший взял и сел в трактор, чтобы, видимо, доедать до одного известного ему места. Только трактор не по мосту пошел, а мимо, в овраг. Митьке морду всю поцарапало, а трактор кверху ногами лег. «Вишь, леший куда его поволок, — удивился Митька. — Вроде как и по мосту ехал». Наутро ему председатель штраф за происшествие. Что ж ты, мол, натворил, сукин сын?
«А леший знает, как и вышло», — сказал расстроенный Митька.
«Ты на лешего не вали, — рассердился председатель. — Леший вина не пьет».
«А может, и выпивает», — сказал Митька.
— Вот какое чудо у нас тут было, — продолжал Иван Данилыч, сильно довольный слушателем. Слушает и рот раскрыл, побольше бы таких.
— Удивительное дело, — пробормотал Викентий, добывая из штанов папиросу.
— Очень удивительное, Викентий Иваныч, голубчик ты мой.
К Марии Кривошеей, изба которой стояла у самой дороги на отшибе, приехала в то лето Катерина. То на огороде мелькала ее белая косынка и белая кофта, то у родника звенела Катерина ведрами, то вдруг увидишь ее на крыльце, из дому выходит, то встретит ее Викентий, за земляникой когда пойдет за два лога. Ах, какая ты, Катерина! Чудная, чудная!
И скажет Викентий:
— Здравствуй, Катерина!
— Здравствуй, Викентий!
Улыбнется, повернет к нему два чистых голубых глаза, дрогнут ресницы, и уйдет, разбредутся с Викентием в стороны…
Погудела сердитая медуница над подорожником, что среди Дарьиного двора, и взвилась в млеющий воздух.
То было давно. Викентий еще ребенок. А вот как-то прошла мимо крыльца девочка с толстой косой. А то была Катерина, та, что теперь ходит за земляникой. Обмяк сразу тогда Викентий. Что-то случилось с ним, и высеклась в памяти эта девочка.
А теперь вот она со склянкой, а в склянке на донышке земляника. И губы у Катерины в землянике, и щеки.
— А где же твои ягоды, Катерина?
— Съела.
А у Викентия полная банка. Сели на траву и стали угощаться из Викентиевой склянки. Съели и рассмеялись.
— И у меня теперь нет ягод, — сказал он.
И разошлись снова, как будто и не было у них ничего. Целую неделю не встречал он больше Катерину. А потом вдруг просидели всю ночь на крыльце у нее. И она в его руках как спелый колос в росе. Разве так не бывает?
Однако ж на другой день подумал Викентий, и взяло его сомненье: «Откуда ж у Марии Кривошеей Катерина? Нет ведь никакой Катерины! Что же это я делаю?»
И правда, не было у Марии никакой Катерины. Жила Мария одна, и не было у нее никакой Катерины. Утонула Катерина давно, та самая девочка с толстой косой, что прошла однажды мимо крыльца Викентия.
«С кем же это я был? — думал он в растерянности. — С кем это я целовался? Кто ж эта девушка с земляничными губами, небесными глазами, и с такой прозрачной улыбкой, и с такими волосами, как рожь? Да ведь и Марии-то нет! — вдруг осенило его. — И дом ее заколочен, а сама она умерла еще в войну».
— Э-э-э! — грустно сказал Викентий. — Мани́т меня, манит. — И совсем заскучал. Все идут в клуб смотреть кино, а Викентий сидит на крыльце и глядит на дрожащий месяц, что встал над погребом. И даже к Ивану Данилычу не идет слушать его веселое вранье.
«Нету никакой Катерины, нету пестровского лешего, нету и домового, — думал Викентий. — А есть только председатель Круглов…»
Уснуло Пестрово. Туман встал с земли. И видится Викентию, будто к Дарьиной избе подошел леший и тихо свистнул. И вышел к нему домовой. По сравнению с большим лешим домовой был невелик.
— Что? — спросил он.
— Пошли к Катерине.
И они тронулись по деревне, через поле, через два лога, на земляничную поляну. Туман остался внизу, а перед ними предстала Катерина. Нагая, млечная сидела она в сырой траве, обхватив колени. Леший грохнулся рядом и, положив нога на ногу, стал смотреть на луну. А домовой стоял, видно, боялся сырости. И молчали.
— Не верит в тебя Викентий, Катерина, — пробубнил леший.
— Верю, — прошептал на своем крыльце Викентий.
— Пропала Катерина, — сказал домовой. — Не верит в тебя Викентий.
— И мы пропали, — сказал леший и заухал, и загоготал, и зарыдал в голос на всю ночь.
— Филин ухает, — сказал Викентий.
Но вот вам Викентий-мальчик. Он себя видит все больше мальчиком, но смутно видит. Не за что уцепиться Викентию в прошлом, все там скользит, все какие-то обрывки, сплошной дым, который рассеивается, тает, но вот уж нет дыма, а один невидимый воздух. Но поплывем же вместе с Викентием по реке, которая течет вспять.
В те давние времена, когда еще ходил на пестровских полях колесный трактор, а потом его куда-то дели, в те годы и родился наш Викентий. Мать дала ему тугую грудь, и он зачмокал розовыми губами. И бабка его Дарья с улыбкой смотрела, как питается Викентий материным молоком, и, дай бог ему здоровья, славно питается.
Отец Викентия, мужик под потолок, тоже смотрел, но невеселое было у него лицо, а тяжелые руки с толстыми пальцами беспокойно шевелились на коленях. И вот он встал и вскинул на плечо котомку. А Марфа тревожно и обреченно посмотрела на него и подалась вся к нему:
— Подожди.
Что же сказал отец Викентия Иван? Он не сказал, что идет, мол, проливать кровь за Родину и что вернется, а сказал:
— Надо идти мне.
Марфа подала ребенка старухе и кинулась на шею своему крепкому мужу и облила слезами его тугое плечо, на котором сколько раз со счастливой улыбкой засыпала она.
— Постой! — И отпустила его из своих рук. И Дарья, молча проливая слезы, тоже обняла солдата, и дед Викентия Иван обхватил единственной рукой за шею зятя и приложился бородой к нему.
— Бей супостата, — сказал он.
Иван схватил котомку, пригнулся в дверях и пошел на войну…
День прошел, другой пролетел, третий кувыркнулся, неделя, месяц. И Марфа, и дед с бабкой уже пообвыкли без Ивана. Всегда на Руси мужики уходили на войну, всегда их терпеливо ждали. Что тут сделаешь, как иначе?
Лесопункт закрылся, бараки, где жили рабочие, сгорели, людишек лесопунктских переселили, а мужики ушли воевать.
Совсем одичало Пестрово без мужиков. Ни радио, ни электричества, только что почта и есть связь со всем миром. На почту теперь вся их надежда. А как почту доставляют из района?
Вон Сидор, старичонка, кобылку запряг, хлеба краюху сунул за пазуху, на лошадь чмокнул, и потащились за письмами.
Уж снегу нападало и морозец. Уезжает Сидор затемно и приезжает затемно. Сидит на клочке сена тощим задом, вожжи на руку намотал, везет письма с войны. Кому горе, кому радость везет, кому что.
А к ночи мороз тебе. Люди жмутся по теплым избам, овцы в хлеву надышали тепла, а снизу тепло им от навоза.
В семье Викентия ужинать садятся. Бабка Дарья шарит ухватом в темной печи. Трещит лучина, воткнутая в щель, чадит, гаснет. Понеси тя леший с этой лучиной, хоть бы керосину каплю.
Викентий в зыбке агукает, ручонками воздух хватает, норовит за печку горячую схватить. Мать его к себе на колени: ешь молоко да спи. Спать уж тебе пора, экой ты рыженький, папка твой Гитлера бить пошел, нету папки дома. Вырастешь, и ты уйдешь на войну. Слезы капают у Марфы, а тот ей:
— Агу, агу!