— Нет, это луна бежит. И облака тоже бегут.
— Ну и пусть, — не стал разубеждать я. — Облака ли бегут, луна ли, кто как видит.
Завыл опять ветер, спотыкаясь о деревья, дома, заборы, распахнул полы моего старого пальто с оторванной пуговицей.
— Подморозит, — сказал я.
— Тогда будем кататься на лыжах! — радостно подхватил ребенок. — А когда будет тепло, сделаем снежную бабу.
«Вот и все твои заботы», — усмехнулся я.
Мы пришли домой, собаки позалезали в свои будки. Я закрыл ставни, последний раз взглянул на небо. Там царствовала одна луна с белым, растянутым, как длинный шарф, облаком. Вся жизнь моя вдруг сосредоточилась, сжалась в крохотный атом, будто и не было ее вовсе, не было никакого прошлого.
И тут вдруг воспоминания застигли меня, убеждая в обратном, что жизнь — это не крошечный атом, а скорее всего целая вселенная, что человек так же реально живет не только настоящим, но и прошлым…
Я вспомнил почему-то, как бабушка топила баню и всякий раз пачкала свой нос сажей и как говорила мне, вытирая потное лицо:
— Глаза-то выест, парень. Чего тут не видал, иди давай на волю.
Но я продолжал сидеть на порожке в самом дыму и смотрел на огонь. Как будто не мог жить без едкого густого дыма, что валил от смолистых, суковатых поленьев, без этого чудного запаха бани. Хотя сидеть тут приходилось, скрючившись в три погибели, задерживая дыхание и кашляя от едкого чада.
Длинные поленья стреляли и горели ленивым пламенем. В бане было еще не жарко.
Я выскочил на волю, чтобы хватить свежего воздуха. Бабушка тоже вывалилась оттуда вместе с дымом, словно какой-то добрый, знакомый мой дух. Дым шел из ее телогрейки, из карманов и прорех, из-за пазухи, сваливался в овраг и лежал там тонкими неподвижными пластами. И в воздухе по всей округе стоял его горьковатый запах. Значит, нынче везде топили бани.
Потом бабушка говорила нам с дедом:
— Идите мойтеся, баня истопилася. Поплескала на каменницу, угар-то повытянуло.
И старик, я помню, шагал на своих негнущихся ногах с тазом и веником под мышкой. А я, будто козленок, перепрыгивал через лужи, покрытые хрупким ледком, ежился от холода в рваной шубейке и знал наверняка, что все равно придет теплое, жаркое лето, нежное и росистое, пахнущее медом и молоком. И оно будет все мое от пяток до макушки. И придет с войны мой отец, загадочный для меня человек, потому что, когда он ушел, меня еще не было на свете…
Это был лишь один день в моей жизни, но вот память почему-то отличала его среди прочих дней, как отличают единственную каплю росы, в которую попало солнышко, и она вдруг вспыхнула и сверкнула тебе так, будто улыбнулся весь мир…
Я пойду теперь в дом, может быть, включу телевизор или стану мыть посуду, но буду двигаться осторожно, чтобы не расплескать свою память.
Я все это помню потому, что прошлое служит настоящему, влияет на него, управляет им из тьмы прожитых дней и ночей. И хорошо, когда в этом прошлом творилось добро, а не зло…
Те зимы военных лет были суровы и снежны. Деревня наша, окруженная лесами да бездорожьем, готовилась к морозам усердно, истово. И дров надо было запасти, и урожай прибрать в амбары да склады, и сена заготовить коровам, лошадям да овцам, и всякие другие заботы, которых у крестьянина хватает.
Летний день долог, но и дня мало для работы, поэтому прихватывали ночь, слава богу, ночи у нас летом светлые, северные.
Убирали все до последнего колоска серпами, комбайнов тогда в колхозе не было, выкашивали каждую полянку в лесу, даже если на ней не больше охапки травы. Все шло в дело, все зимой пригодится.
Молотили хлеб на гумне цепами, днями и ночами дымились овины, сушили снопы.
Это были работы, каких я теперь не видал и, наверное, никогда не увижу. Некогда людям было спать.
И все-таки бабушка моя успевала когда-то и груздей поносить да насолить кадушку, и клюква водилась в доме, и брусника моченая, да и за мной ведь надо было успеть присмотреть, никаких яслей тогда не было. И все успевала старушка, раз нужда. А теперь мы ничего не успеваем. Видимо, нет большой нужды.
Когда наметало сугробы выше огородов, заваливало снегом колодцы да начинали трещать такие морозы, что даже замерзали ко всему привычные вороны, мы не были застигнуты врасплох. Хоть и тесно и темно в избе с заиндевевшими окошками, но можно найти местечко и теплое и уютное, хоть за печкой около хомута да сбруи, хоть на полатях среди старых валенок, онуч да кучи лука, шуршащего шелухой. Везде славно в избе, когда на улице метель или такой мороз, что деревья в лесу стреляют. Попробуй переночуй там.
Кто бы ни придумал русскую печь, но то был человек добрый и умный. Вся надежда у людей в суровые зимы на свою печку, будь она битая или кирпичная. Да, правда, в то время кирпичных-то и не было, все битые, из глины. Некрасивая, может быть, она, неосанистая, приземистая, и места много занимает в избе, но и щи варит усердно, и греет, и лечит, и зиму дает перезимовать самую лютую. Никогда не подведет, только топи почаще, если есть дрова.
Зимой не то, что летом, все в избе, все около печки, и старый, и малый, и курица, и ягненок, и козленок, и кошка, всем надо тепла. Да если еще половину избы займет ткацкий станок, тогда и повернуться негде.
Это громоздкое сооружение, чуть не до потолка, зимой всегда стояло у нас в избе, бабушка ткала полотно. Даже стол из переднего угла отодвигался в сторону.
Едва управившись с домашними делами, со скотом, бабушка усаживалась ткать, челнок так и сновал в ее руках проворной утицей. Пахло льняными нитками, и полотно, серое, грубое, не отбеленное еще, изо дня в день потихоньку наматывалось на вал. А где я в это время? Конечно, рядом с ней, с бабушкой. Или у окна, смотрю на улицу, если стекла немного оттаяли, или на печке сижу и воображаю себе, что изба наша небольшой островок или диковинный корабль, застывший среди белых сугробов.
Так и просиживал я до самой весны, почти не выходя на улицу в эти клящие морозы. Все с бабушкой да с бабушкой, путаясь у нее в подоле и мешая работать.
Как-то вот незаметно и вырос среди избяных запахов да деревянные стен. Куры да кошка только и были моими товарищами в серые зимние дни, когда весь мир сжимался до размеров нашей избушки. Только и увидишь из окошка что-нибудь, вроде белого сугроба, ворону да дым из печной трубы у соседей, белым столбом упершийся в стылое небо…
Дожили однако до весны. Это была удивительная для меня весна. Я как будто впервые осознал себя или проснулся вдруг и по-новому увидел все предметы, людей, наши окрестности, самого себя.
Что-то будто переменилось в мире. Может быть, оттого, что однажды мать прибежала с работы среди бела дня, возбужденная, с разгоревшимся лицом, бросилась ко мне, расцеловала, расплакалась.
— Что это ты? — удивился я.
— Да ведь победа!
Потом, плача и смеясь, обняла бабушку. И та со слезами стала кланяться своей иконе в переднем углу да благодарить Николу-чудотворца за победу над супостатом, окаянным фашистом.
Что я мог понимать тогда рассудком? Однако и мне передалось их настроение, не сиделось на месте. Но победа воображалась мне, наверное, не так, как им. А будто выплыла наконец наша избушка из вечных потемок к солнышку, выплыла вместе со всеми нами и попала в какой-то другой мир, доселе неведомый.
Вот ведь как чудно. Как будто все на месте, та же елка у огорода с бронзовыми шишками, та же поскотина с голубикой и прочей ягодой, та же дорога посреди деревни, копешка сена в огороде, оставшаяся с зимы, извечная лужа у погреба, овины за деревней, в общем, все, как было, и в то же время что-то переменилось.
Люди делали свою обычную работу, пахали, сеяли, чинили грабли, готовясь к сенокосу, но даже в этих привычных хлопотах было что-то необычное, новое. Даже голоса людей стали отчетливее и звонче, а все движения бойчее и расторопнее.
Да что же сделалось с жизнью и со всеми нами? Почему она у меня стала не похожа на прежнюю? Если бы я умел спросить об этом у бабушки, то она бы, верно, сказала мне просто: