— Знаешь, Люся, с моим характером очень сложно найти жену. Наверное, я эгоист, но большинство женщин меня смертельно раздражает.

Да, клоун, он клоун и есть. Комик. Но, по-моему, он очень заволновался, когда я сказала, что встречаемся у Ксаны. Раз сто спросил, и каждый раз все громче и громче.

— Уж не влюблен ли ты в нее, а? Ведь она тоже не замужем… — сказала я.

— Фу, какая ты, Люся… — он засмеялся, а потом вдруг добавил: — Знаешь, я ее очень любил…

Ну, не комик? Я хохотала, как резаная. Любил!!! Надо же так насмешить!!! Он бы еще с детского сада любил.

Потом я позвонила Петровской. К телефону подошла она сама, я ее сразу узнала, у меня — память.

— Привет, Петровская!!! — крикнула я.

— Что вы хотели сказать? — эдак холодно ответила Петровская. Ага, не узнала…

— Это я, Люся Сосновская…

— Не знаю такой…

— Ну, Знайка, Знайка…

— Какая Незнайка?

— Петровская, не придуривайся!

— Я вас не знаю и знать не хочу, — отчеканила она и кинула трубку. Конечно, от Петровской можно было этого ожидать, она вообще такая, но я все же надеялась, что она сейчас перезвонит мне и скажет что пошутила, но потом я вспомнила, что она никак не может знать моего телефона, потому что у нас поставили телефон всего два года назад. Тогда я решила ей перезвонить, но она, услышав мой голос, опять повесила трубку. И почему я так расстроилась — ума не приложу, но только мне расхотелось звонить кому бы то ни было.

И что там с этой Петровской? Может, у нее амнезия? Это болезнь памяти так называется. Хотя… Были, были обстоятельства… Я, конечно, могу рассказать то, что я знаю, но тут без догадок не обойдешься, а догадки — это Лялькино дело.

Петровская, сколько я ее помню, была всегда такая тощая-тощая девчонка с ужасно круглым лицом: щеки такие пухлые, губы пухлые, и, глядя только на ее лицо, можно было подумать, что она и сама должна быть толстой, а она была худая. По характеру она была ужасно необщительной и всегда умудрялась оставаться одна, хоть ее никто от себя не гнал, потому что с ней было интересно. Всегда она что-то выдумывала, играла вроде сама с собой, но мы ее окружали и, таким образом, участвовали в ее играх.

Помню, в восьмом классе у нас появился новый учитель математики, ужасно серьезный и лохматый парень по фамилии Бах. Спрашивал он с нас зверски, хотя и объяснял материал на совесть. Но мы, после своей тихой мямли математички, которая всем ставила только пятерки и четверки, от настоящей учебы отвыкли, математику запустили и войти в струю никак не могли. Поэтому Бах вызывал у нас такой ужас, что мы при нем просто каменели и не могли связно ответить даже тот материал, который знали. И вот в такой жуткой обстановке мы и жили, пока Петровская нас не выручила… То есть, это я сейчас понимаю, что она нас спасла, а тогда мы этого даже не оценили. А она вот что сделала…

Она вылепила из пластилина точное подобие Баха, сшила ему из лоскутков костюм, как у Баха, вместо шевелюры приклеила черную цигейку и начала на переменах устраивать спектакли для одной себя. Она ставила «Баха» перед собой на парту и беседовала с ним так, будто это ее муж.

— Ну вот, опять ты наставил в своей школе двоек, — говорила она, — наставит двоек, а потом мучается, переживает, ночей не спит… И весь костюм в мелу… Ну разве обязательно так волноваться на уроках, чтоб без конца крошить мел? Поросёнок ты, поросенок. У всех мужья как мужья, а у меня такой поросенок. И ведь по натуре добрый человек, и предмет свой любит и знает, но горяч, горяч…

И сколько дежурные ни гнали нас из класса, мы никак не могли оторваться от Петровской и разойтись. Она же вообще никогда на переменах из класса не выходила, а сидела за своей партой и либо читала, либо играла. Когда-то, в самом начале, на нее жаловались учителям, родителям и всем кому не лень, но она, выслушав нотацию, продолжала вести себя так, как ей угодно, вот ее и оставили в покое.

Её игра с пластилиновым Бахом продолжалась до того, что постепенно уже перестала быть похожей на игру, а мы — так вообще уже не знали, который Бах настоящий: тот, что ставит нам двойки, или тот, из пластилина. Конечно же, долго так не могло продолжаться, должен был случиться поворот, и он случился. Однажды Бах вошел в класс без обычного шума и грохота, случайно тихо подошел к парте Петровской, вокруг которой сгрудились мы все, и услышал, как она говорила его пластилиновому двойнику:

— Ну откуда ты взял, что все от природы одарены математическими способностями? Ты же сам говоришь, что математика, как музыка… Но ты-то ведь сам не играешь на скрипке, хоть у тебя и фамилия Бах. А помнишь, как мы пошли на концерт Гайдна? Ты же не понял ничегошеньки, но я же тебя в этом не обвиняю. Так что ж ты от детей хочешь, если они не понимают математики?

И тут мы увидели Баха! Он краснел и надувался, надувался, так краснел и надувался, что нам стало жутко, — вдруг лопнет? Но он не лопнул, он… захохотал. Он хохотал так громко, так по-детски, так всхлипывал и повизгивал от смеха, что мы все вдруг поняли: бояться не надо, он такой, как говорит Петровская, а не такой, каким притворяется. Нет, после этого случая он вовсе не стал менее придирчивым, менее требовательным, но мы перестали его бояться, массовый паралич прошёл, и наши успехи в математике стали просто неприлично повышаться.

Но эта история так, побочная, а рассказать я должна совсем другую, хоть до сих пор ничего в ней не понимаю, случилось это в десятом классе, незадолго до конца учебного года…

Вика, которая билась изо всех сил, чтоб хоть как-то отличиться и завоевать наш класс, притащила в школу брошку с бриллиантами. Ну, такая веточка с рубиновыми ягодками, изумрудными листьями и бриллиантовыми цветочками. Мы слабо разбирались во всех этих побрякушках, поэтому особого внимания Вика не добилась. Помню, девчонки даже говорили, что любая дешевая брошка из магазина сверкает гораздо ярче и выглядит современнее. Впечатление брошка произвола лишь на Ксану. Ксана долго не могла выпустить ее из рук, и, как это часто бывало, ее интерес к вещи вызвал интерес и у нас.

— Это подлинник, — непонятно сказала Ксана, — вот видите, золото потемнело, но чистить не надо… В этом своя прелесть… А как играют изумрудики, а рубины? Сразу вспоминаешь, что и до нас жили люди с умными руками.

Она вертела брошку в своих длинных, тонких пальцах, и, чудо, брошка действительно заиграла и засверкала.

Ну, потом был урок, потом перемена, а после перемены, когда учительница еще не пришла, Вика полезла в свой портфель, стала искать брошку, но не нашла. Вначале мы не отнеслись к этому серьезно: то ли надеялись, что брошка еще найдется, то ли не понимали ее истинной цены. Помню, мы даже не очень сочувствовали Вике в этой неприятности. Вика же была испугана до крайности, хоть и врала нам, что эта брошь уже сейчас принадлежит ей и что мама разрешила ей взять ее и принести в школу. Учительница литературы, Аграфена Никоновна, войдя в класс, увидела, что у нас что-то случилось. Она, конечно же, спросила в чем дело, а когда узнала — очень расстроилась. И по тому, как она расстроилась, мы поняли, что ценность брошки Ника не преувеличивает, что случилась и впрямь крупная неприятность. Было ясно, что брошка пропала во время перемены.

— Кто сегодня дежурный? — спросила Аграфена Никоновна.

Дежурной была Ксана… Ну и, кроме дежурной, в классе как всегда, во время перемены находилась Петровская.

— Девочки, не заходил ли кто посторонний? — спросила учительница.

— Нет, — ответили Ксана и Петровская.

— Кстати, Ксаночке эта штучка очень понравилась, — сказала Сажина, была у нас в классе такая девица, которая всегда считала себя очень умной.

— Что ты хочешь этим сказать? — покраснев, обернулась к ней Ксана.

— Ничего, кроме того, что сказала…

— Ты ж эту штучку чуть глазами не съела, — сострил, как всегда, дурак Кузяев.

— Я не брала ее, — уже со слезами сказала Ксана.

— Кузяев, ты у меня получишь, — взвился Алешка Снегирев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: