Помню, как через несколько дней после скандала, разыгравшегося с Петровской, ко мне пришел Алешка и сказал: «Я больше не люблю Ксану».
Первое, что я почувствовал, была радость. Да, как ни чист и молод я был, как ни заморочил себе голову дружбой до гроба с Алешкой, я не мог спокойно наблюдать эту сложившуюся к окончанию школы пару…
— Почему? — якобы небрежно поинтересовался я.
— Она воровка…
— Что ты сказал? Повтори.
— Она воровка, — почти со злорадством повторил он. А потом он рассказал о записке, показал мне эту записку, и я не мог не узнать почерка Ксаны.
— Но почему здесь написано книгу? — с надеждой спросил я.
— Те, кто ворует, не обязаны писать прямо, как порядочные люди…
— Поговори с ней, — не очень уверенно попросил я.
— Не стоит. И потом, она ведь раскаялась и вернула вещь. А что ещё требуется и таких случаях?
— Но, может, она взяла ее только посмотреть, а тут звонок и пошло-поехало…
— Да, но ведь было еще дурацкое признание Петровской… И мы даже поверили Петровской… И потом, когда мы посмотрели брошку, Ксана сама сказала мне: — Так бы и стащила…
— Но это как раз и говорит о том, что она не собиралась стащить…
Я уговаривал его вяло, потому что после своего признания в том, что он больше не любит Ксану, Алёшка начисто перестал меня интересовать. Наши отношения строились только на соперничестве, на интересе к сопернику, и когда друг перестал быть соперником, он перестал быть другом. Больше у нас с ним ничего общего и не было. Говорят, что так случается и со взрослыми людьми. Очень может быть.
Не уговорив и не убедив Алешку ни в чем, я остался наедине с собой и попытался разобраться в происходящем. Стыдно сказать, но я был почти рад случившемуся. Никогда в жизни не был я так близок к подлости, как в те часы одинокого раздумья. Воспользоваться Алёшкиным предательством, поддержать Ксану, раз он от нее отвернулся, картинно, ни с того ни с сего при ней набить ему рожу, войти в доверие, а там…
Ксана относилась ко мне всегда очень хорошо, но при всей моей неопытности я понимал, что именно такое-то доброе и хорошее отношение никогда не переходит в любовь. Но не эта мысль помешала мне тогда совершить подлость. Просто я открыл книгу… Помню, это была «Ярмарка тщеславия». И речь там шла о добром и честном малом Доббине. И добрый честный малый Доббин вдруг научил меня уму-разуму. Конечно же, для этого надо было вообразить сходство между нашим треугольником и треугольником, описанным Теккереем, но тогда, когда я еще умел так красочно и нахально мечтать, мне это было раз плюнуть. Да, я выбирал маску, я собирался сыграть роль, и маска честного Доббина не казалась мне постыдной. Для того чтоб треугольник был полным, требовалось три угла, и я честно распределил роли на оставшихся двоих. Но они не знали, что за роли я в простоте душевной им предназначил своим распределением, и потому сопротивлялись. Ксана отнюдь не была той дурочкой, как там зовут, героиней Теккерея, а Алешка и сам претендовал на мою роль. Ведь, если разобраться, более прав и более порядочен был он, я не я. Я в своей слепой любви мог простить девочке всё, а он был брезглив, его любовь была осмысленной, мужской, а не подростковой, как моя. Да он и больше походил на Доббина — добродушный увалень, душа человек, ротозей и свой парень, в то время как я был некрасив, молчалив и сдержан, что многие приписывали моей непростоте и даже злобности. Я продолжал уговаривать Алёшку помириться с Ксаной, продолжал уже более горячо, самодовольный в своем благородстве, но Алешка был неумолим. Тогда я думал, что он тоже играет какую-то роль, но вот почему он делает это, не понимал. Ведь гораздо естественнее на его месте было бы оправдать Ксану. Найти эти оправдания хоть под землей, если он ее любил. Если он её любил.
И только спустя много времени я подумал: а вдруг тогда Алешка ничего не играл? Не играл он в неприступность и в непогрешимость, а и на самом деле был неприступен и считал себя непогрешимым. Помню, как он ответил на мои уговоры пойти к Ксане и все выяснить:
— Все считают ее подлой. Все, все!!! А все ошибаться не могут.
Все любили Ксану — и он любил, все презирали — и он презирал. Он не хотел знать, что любовь предполагает взгляд на человека, отличный от взгляда «всех». Не была для него любовь той безысходностью, какой была для меня.
Он мог заменить Ксану, заменить кем угодно, хоть Викой, которая его тут же и приголубила.
Да, теперь я знаю, что Алешка вообще не мог любить, и я только по детской несмышлености подозревал в нем эту способность. Алешка не мог любить, как не мог дружить, как вообще не мог вступать с людьми в честные, не игровые отношения, хотя сам и не подозревал себя в нечестности. А играл он всегда, играл не ради самой игры, не в Печорина или Онегина он играл, а ради какой-то выгоды, ради самоутверждения. И если на его мелкое, эгоистичное «я» легла тенью Ксана — побоку Ксану. Он не завирался, не попадался на мелочах, был по-своему скрупулезно порядочен и обязателен в быту, но по сути — все лгал. А происшедший во время болезни Ксаны случай поссорил меня с ним окончательно.
Серёжка Осокин попросил у меня на время фотоаппарат, я ему его дал. И вот однажды Сережка является в школу и сообщает мне, что фотоаппарат у него украли — срезали на улице. Поскольку фотоаппарат принадлежал мне лично (мои родители, если уж дарили мне вещь, то действительно дарили), я стал утешать Сережку, что ничего, обойдётся, что теперь уж ничего не попишешь. При нашем разговоре присутствовал Снегирев. Когда Сергей Осокин отошел от нас, Алешка напал на меня с самыми жестокими словами. Он кричал, что я пытаюсь задешево купить уважение и любовь одноклассников, но что это у меня не получится, потому что такие «подарочки», как фотоаппарат, только развращают людей, что Серёжка из-за этого меня же будут презирать, и он прав, потому что я тюфяк, который не может постоять за себя, а потому подлизывается своими подачками. Но он, Алешка, за меня постоит. Своим гневным криком он убедил меня в правомерности этого крика, я глупо и подло растерялся и позволил ему поступить с Осокиным по его усмотрению. Через два дня Сергей принёс мне фотоаппарат, тоже с порезанным ремнем. Но это был не мой фотоаппарат…
— Возьми свою игрушку и скажи Снегиреву, что все в порядке, — хрипло буркнул Осокин.
Я все понял: и как «воздействовал» на Осокина Алешка, и где Осокин взял фотоаппарат. Он достал его тем же путем, каким потерял мой. Срезал у кого-то.
Разговор наш с Осокиным происходил в закутке около уборной, вовремя перемены, которая вот-вот должна была кончиться. Это меня устраивало.
— Постой тут, — сказал я Осокину, а сам бросился искать Алёшку.
Прозвенел звонок. Алешка сопротивлялся, не желая идти со мной в закуток, где ждал Осокин, но что-то в моем лице заставило его подчиниться мне. Я подвел его к Осокину, взял у того из рук фотоаппарат и спросил:
— Видишь это? А теперь я буду тебя бить и объяснять, за что.
Но бил я его, конечно, без разговоров. Он не сопротивлялся, только пытался сохранить во время этого мордобоя презрительное лицо, потом сказал:
— Всё? — и ушел своей походкой увальня. Мы же с Осокиным два дня потом ходили по улицам и расклеивали объявления о том, что нами найден фотоаппарат.
Оказалось, что теперь ненавидеть Алешку для меня было гораздо более естественно, чем раньше дружить с ним. Вспоминалось все: и Ксана, и фотоаппарат, и поведение Алешки во время моего приема в комсомол, — все.
Алёшка вступил в комсомол самым первым из нашего класса, потому что он всегда умудрялся быть в курсе событий, всегда все успевал первым. Узнав о том, что его приняли, несколько человек из нашего класса, в том числе и я, тоже подали заявление. Эти заявления должны были рассматриваться на совете дружины, членом которого был и Алёшка. Я помню, как ждал его после очередного заседания, чтоб узнать, как там решилось со мной. Он вышел важный и надутый, и на все мои вопросы только и сказал: