Одна приятельница сказала мне недавно, что у людей, которые никогда всерьез не болели, любая болезнь, если уж она начинается, протекает мучительно и быстро приводит к концу. Со мной именно так и происходит.
Однажды утром, когда я поливала розу, для меня вдруг померк белый свет. Если бы жена господина Райзмана не заметила меня сквозь ограду, разделяющую наши сады, то почти наверняка ты была бы уже сейчас сиротой. Сиротой? Но разве так говорят, когда умирает бабушка? Что-то я в этом не уверена. Должно быть, бабушек и дедушек считают настолько незначительными членами семьи, что и нужды нет в каком-то особом слове, которое обозначало бы их утрату.
После смерти бабушки и дедушки никто ведь не остается сиротой или вдовой. И это естественно. Старики просто оказываются у обочины дороги, и их утрата занимает наше внимание не больше, чем забытый где-то по рассеянности зонтик.
Когда я очнулась в больнице, то совершенно ничего не помнила. Пока лежала с закрытыми глазами, мне почему-то казалось, будто у меня выросли длинные кошачьи усы. Но, открыв глаза, я тотчас поняла, что это две тоненькие пластиковые трубочки; они тянулись из моего носа по верхней губе. Вокруг меня в палате были только какие-то странные приборы. Спустя несколько дней меня перевели в другую, обычную палату, где находилось еще двое больных. Пока я лежала там, как-то днем меня навестил господин Райзман с женой. «Вы живы, — сообщил он, — благодаря вашей собаке: она лаяла как очумелая».
Когда же я начала ходить, к нам в палату пришел молодой доктор, которого я приметила во время медицинских обходов. Он взял стул и сел возле моей кровати. «Поскольку у вас нет родственников, которые могли бы позаботиться о вас и все решить, — сказал он, — я должен объясниться с вами без посредников и откровенно». Он говорил, а я не столько слушала, сколько рассматривала его. У него были тонкие губы, а, как ты знаешь, я не люблю людей с тонкими губами. Послушать его, так мое положение было настолько опасно, что мне никак не следовало возвращаться домой. Он назвал два или три пансионата с медицинским обслуживанием, куда я могла бы переселиться.
По выражению моего лица он, видимо, что-то понял, потому что сразу же добавил: «Нет, не думайте, будто это какой-нибудь жалкий приют для престарелых, там все по-другому, светлые просторные комнаты, а вокруг большой парк, где можно гулять». — «Доктор, — сказала я тогда, — вы слышали когда-нибудь про эскимосов?» — «Конечно, слышал», — ответил он, поднимаясь. «Так вот, видите ли, я хочу умереть, как они. — И, заметив на его лице недоумение, добавила: — Я предпочитаю умереть среди тыкв в своем огороде, чем прожить лишний год пригвожденной к постели в комнате с белыми стенами». Но врач уже был в дверях. Он неприятно улыбался. «Многие так говорят, — ответил он, прежде чем скрыться за дверью, — но под конец все спешат туда, хотят, чтобы их там лечили, и дрожат как осиновые листья».
Три дня спустя я подписала какую-то смешную бумагу, в которой заявляла, что в случае моей смерти ответственность целиком останется на мне и только на мне. Я отдала бумагу молоденькой сестре милосердия, у нее была маленькая голова, а в ушах висели огромные золотые серьги. Сложив свои немногие вещи в пластиковый мешочек, я отправилась на стоянку такси.
Когда Бэк увидел меня у нашей калитки, он как сумасшедший принялся носиться кругами, а потом, выражая свою радость, с лаем разворотил две или три грядки. У меня не хватило духу отругать его. Когда же он примчался ко мне с вымазанным в земле носом, я сказала: «Ну видишь, мой старичок, вот мы и опять вместе», — и почесала ему за ушами.
С тех пор я уже почти ничего не могла делать. После моего несчастья левая половина тела больше не повинуется мне, как прежде. Особенно плохо двигается левая рука. И меня очень сердит, что она не слушается, поэтому я стараюсь действовать ею чаще, чем правой. Я повязала на запястье розовый бантик и всякий раз, когда собираюсь что-то взять, вспоминаю: это надо сделать именно левой рукой. Пока наше тело легко повинуется нам, мы даже представить себе не можем, каким ужасным врагом оно может стать. Уступишь ему, утратишь силу воли хоть на мгновение, считай — конец.
Во всяком случае, видя, что моя самостоятельность теперь весьма ограниченна, я отдала ключи жене Вальтера. И она каждый день навещает меня и приносит все, что необходимо.
Бродя по дому и по саду, я все время думаю о тебе, мысли эти неотвязно преследуют меня, просто как наваждение. Несколько раз я даже подходила к телефону и брала трубку, собираясь послать тебе телеграмму. Но всякий раз, едва мне отвечали, решала, что не следует этого делать. Вечером, сидя в кресле, — кругом пусто и тихо — я задавалась вопросом, что же было бы лучше. Для тебя, естественно, не для меня. Мне-то, конечно, намного лучше было бы находиться рядом с тобой. Я уверена, что, узнай ты о моей болезни, ты непременно бросила бы все дела в Америке и поспешила сюда.
А потом? Ну, возможно, я прожила бы еще три или четыре года, вероятно передвигаясь в коляске, может быть, совсем отупевшая, а ты считала бы своим долгом ухаживать за мной. Ты делала бы это, конечно, со всей преданностью, но со временем эта преданность обернулась бы злобой и ненавистью, потому что уходили бы годы и твоя молодость увядала бы напрасно, ведь моя любовь, обладающая эффектом бумеранга, привела бы твою жизнь к тупику.
Так говорил во мне голос, который позволял звонить тебе, но едва я соглашалась, что он прав, как тотчас возникал другой голос, утверждавший совершенно противоположное. Что сталось бы с тобой, спрашивала я себя, если б, открыв дверь, ты не встретила ни меня, ни радостно лающего Бэка, а оказалась бы в совершенно пустынном, давно необитаемом доме?
Может ли быть что-либо ужаснее возвращения в пустоту? Ведь получи ты телеграмму о моей смерти, разве не подумала бы, что с моей стороны это предательство или даже жест презрения, — ведь в последние месяцы ты обращалась со мной так грубо. Я же в ответ только уходила из дому, не предупредив, куда и надолго ли.
Но последний мой уход оказался бы уже не бумерангом, а катастрофой. Думаю, совершенно невозможно пережить такое, ведь все, что ты могла сказать родному человеку, навсегда останется в тебе, и ты уже никогда не сможешь больше посмотреть ему прямо в глаза, обнять его, высказать все, что не успела облечь в слова.
Время шло, а я так и не могла принять какое-то решение. И вот наконец сегодня утром я получила совет от твоей любимой розы: пошли ей письмо, сообщи, как живешь, как проходят твои дни, напиши, что в мыслях ты по-прежнему рядом с ней. Вот почему я и пишу тебе, сидя, как обычно, на кухне. Передо мной твоя старая тетрадь, и я покусываю ручку, точно школьница, столкнувшаяся с трудной задачей. Завещание? Нет, не совсем, скорее нечто такое, что навсегда осталось бы с тобой, что ты могла бы перечитывать каждый раз, когда тебе понадобится побыть со мной.
Не бойся, я не собираюсь ни священнодействовать, ни огорчать тебя, я хочу только немного поговорить с тобой с откровенностью, которая связывала нас когда-то и которую в последние годы мы утратили. Оттого что я прошла долгую жизнь и потеряла стольких людей, я очень хорошо понимаю теперь, что мертвые тяготят нас не столько тем, что их больше нет с нами, сколько невозможностью сказать им хоть что-то.
Видишь ли, так получилось, что я заменила тебе мать, причем с давних пор, когда должна была оставаться только бабушкой. И в этом обнаружилось немало преимуществ. И для тебя, потому что бабушка-мать всегда заботливее и добрее, чем просто мать, но и для меня, потому что я не поглупела, как это случилось с моими сверстницами, отмерявшими в старости жизнь временем от завтрака до полдника в каком-нибудь приюте, а, напротив, с новой энергией окунулась в поток жизни. Однако в какой-то момент во мне вдруг что-то сломалось. И виноваты в том были ни ты и ни я, а законы природы.
Детство и старость схожи между собой. По разным причинам, но люди в это время довольно инертны, они еще — или уже — не участвуют в активной жизни и потому могут относиться к ней непредвзято, с открытым сердцем. А в отрочестве наше тело начинает обрастать своего рода невидимой защитной, словно кольчуга, коростой. Она возникает в юности и крепнет по мере взросления всю остальную жизнь. Это немного похоже на то, как растет жемчужина, — чем глубже и больше рана у моллюска, тем крепче створки раковины, укрывающие ее.