Мне казалось, мы даже стали ближе, и мне не хотелось лишать его надежды на внука. В то же время я была не настолько откровенна с ним, чтобы рассказать о причинах моей затянувшейся стерильности. Моя мать присылала мне длиннейшие письма, исполненные риторики. «Моя обожаемая дочь», — писала она в начале страницы, а дальше подробнейшим образом излагала все то немногое, что произошло с нею за день. Под конец она непременно сообщала, что закончила вязать бог знает какой по счету комплект для ожидаемого внука. А я между тем, просыпаясь, рассматривала себя в зеркало и видела, как дурнею и дурнею с каждым днем. Иногда я спрашивала Аугусто: «Почему мы ни о чем не разговариваем с тобой?» — «А о чем?» — ронял он, не отрываясь от лупы, в которую разглядывал какое-нибудь насекомое. «Не знаю, — отвечала я, — ну хотя бы расскажем что-нибудь друг другу». Тогда он качал головой: «Ольга, у тебя просто больное воображение».
Стало общим местом говорить о том, что собаки со временем становятся похожи на своих хозяев. Мне казалось, что с моим мужем происходит то же самое: он все явственнее делался похожим на некое жесткокрылое насекомое. Его движения стали угловатыми и резкими, а голос лишился всякого тембра и звенел металлически, доносясь из какого-то совершенно непонятного места в горле. Он был одержим насекомыми и своей работой, и кроме этих двух занятий не существовало больше ничего, что могло бы хоть чуточку взволновать его.
Однажды он показал мне, держа пинцетом, какое-то ужасное насекомое, кажется, оно называлось кузнечик-крот. «Посмотри, какие челюсти, — восхитился он, — с такими челюстями действительно можно есть что угодно». Той же ночью муж приснился мне в виде этого насекомого: огромный-преогромный, он с хрустом пожирал мое свадебное платье, словно оно было скроено из картона.
Спустя год мы предпочли спать в разных комнатах. Аугусто допоздна засиживался со своими жесткокрылыми и не хотел беспокоить меня, так он, во всяком случае, объяснял мне. Рассказанная подобным образом история моего замужества, наверное, покажется тебе ужасной, необыкновенной, но ничего необычного в ней нет. Браки в ту пору почти все были похожими, превращаясь со временем в эдакий небольшой домашний ад, в котором кто-то рано или поздно был обречен погибнуть.
Почему я не восставала? Почему не собирала чемодан, чтобы вернуться в Триест?
Потому что в то время не разрешались разводы, нельзя было даже просто разъехаться по разным домам. Чтобы расторгнуть брак, требовались очень веские основания — надо было доказать, что кто-то из супругов слишком жестоко обращается с другим, мучает, истязает его; или же надо было обладать боевым темпераментом, бежать из дома, навсегда скрыться и скитаться по миру. Но воинственностью, как ты знаешь, я не отличаюсь; Аугусто же не только пальцем никогда не тронул меня, но даже голоса ни разу не повысил. Я никогда ни в чем не знала недостатка. По воскресеньям, возвращаясь с мессы, мы заходили в кондитерскую братьев Нурция, и он предлагал мне купить все, что я только пожелаю. Тебе нетрудно представить, с какими чувствами я просыпалась каждое утро. После трех лет замужества у меня в голове жила только одна мысль: как бы умереть.
О своей первой жене Аугусто никогда ничего не говорил мне, а в очень редких случаях, когда я осторожно спрашивала о ней, сразу же уходил от разговора. Со временем, бродя сумрачными зимними днями по призрачным комнатам, я пришла к выводу, что Ада — так звали его первую жену — умерла не от болезни или несчастного случая, а покончила с собой. Когда прислуга куда-нибудь уходила, я занималась тем, что обыскивала дом, роясь всюду, где только можно, во всех ящиках и комодах, яростно разыскивая хоть малейший след, хоть какой-либо намек, который подтвердил бы мое подозрение.
И вот как-то в серый дождливый день я обнаружила в самой нижней части шкафа незнакомую женскую одежду. Ее платья, догадалась я. Достала одно из них, темное, и надела. У нас оказались одинаковые фигуры. Глядя на себя в зеркало, я заплакала. Слезы текли почти незаметно, я плакала беззвучно, не всхлипывая, как человек, который уже точно знает, что обречен.
В одной комнате я нашла в углу невысокую скамеечку для коленопреклонения во время молитвы. Она принадлежала матери Аугусто, женщине очень набожной. Когда я не знала, чем занять себя, то запиралась в этой комнате и часами стояла на коленях, благоговейно сложив руки. Молилась ли я? Не знаю. Я говорила или пыталась говорить с кем-то, кто, как я полагала, находился где-то в небесных высях. Я просила: «Господи, помоги мне найти мой истинный путь. Если же моя судьба — это моя теперешняя жизнь, то помоги мне вынести ее».
Привыкнув посещать церковь, — мне приходилось делать это, сопровождая мужа, — я опять стала задумываться над вопросами, которые похоронила внутри себя еще в детстве. Ладан притуплял мои чувства, а органная музыка умиротворяла. Когда же я слушала чтение Священного Писания, что-то слабо вибрировало в моей душе. Однако, встречая священника на улице без церковного облачения, я смотрела на его пористый нос, похожий на губку, видела его поросячьи глаза, выслушивала его банальные и неимоверно фальшивые вопросы, и больше уже ничто не вибрировало во мне. Тогда я говорила себе — увы, все это не более чем обман, попытка помочь слабым душам вытерпеть гнет, под каким им приходится жить. Но в домашней тишине я любила читать Евангелие. Многие слова Иисуса я находила необыкновенными. Они настолько глубоко волновали меня, что я не раз громко повторяла их вслух.
Моя семья была совершенно безразлична к религии. Отец считал себя свободным мыслителем, а мать, из второго поколения обращенных в христианство, как я тебе однажды говорила, посещала мессу лишь из социального конформизма. В редких случаях, когда я расспрашивала ее о вере, она отвечала: «Не знаю, у нашей семьи нет религии».
Нет религии. Эта фраза громадным камнем давила на меня в самую чувствительную пору моего детства, когда я задавалась вопросами о самых важных проблемах бытия. Было нечто вроде печати позора в словах моей матери, мы отринули одну религию, чтобы прийти к другой, к которой, однако, не питали ни малейшего уважения. Мы оказались предателями, а для предателей, то есть для нас, не было места ни на земле, ни на небе — нигде.
Поэтому, если не считать кое-каких анекдотов, услышанных от монахинь, я до тридцати лет не знала о религии, в сущности, ничего. Царство Божие внутри нас, повторяла я, шагая по пустому дому. Твердя эти слова, я пыталась представить себе, а где же именно. Я чувствовала, как мой внутренний взгляд проникал, подобно перископу, внутрь меня и изучал все закоулки моего тела, все самые загадочные извилины мозга. Где же оно, это Царство Божие? Мне никак не удавалось отыскать его, мое сердце окутывал плотный туман, и нигде не видно было светлых зеленых холмов, каким представляется нам рай.
В минуты просветления я говорила себе, что схожу с ума, как старые девы и вдовы; медленно и неотвратимо я впадала в какой-то мистический бред. После четырех лет такой жизни я все с большим трудом отличала ложное от истинного. Колокола стоявшего рядом собора звонили каждые четверть часа. Чтобы не слышать их или как-то заглушить, я затыкала уши ватой.
У меня вдруг возникла навязчивая идея, будто насекомые из коллекции Аугусто вовсе не мертвы; по ночам мне слышалось шуршание их лапок по всему дому, они появлялись повсюду, ползали по обоям, скользили по кафельным плиткам на кухне, расползались по коврам в гостиной. А я лежала в кровати, затаив дыхание, и ожидала, что вот-вот сейчас они пролезут в щель под дверью в мою комнату и подберутся ко мне.
От Аугусто я старалась скрыть свое состояние. Утром с улыбкой на губах я сообщала ему, что именно собираюсь придумать на обед, и продолжала улыбаться, пока он не выходил из дома. И с точно такой же стереотипной улыбкой я встречала его вечером.
Как и мой брак, война длилась уже пять лет, в феврале бомбы были сброшены и на Триест. При последней бомбардировке был полностью разрушен дом моего детства. Единственной жертвой этого налета оказалась лошадь, возившая коляску моего отца, — ее нашли посреди сада без двух ног.