Ближний круг моих знакомых объединяла, помимо всего прочего, привычка вербально поддерживать определенный уровень сексуального возбуждения «среди своих», что служило состоящим в нашем «клубе» чем-то вроде визитной карточки и позволяло им вычленять друг друга в любом месте, где собиралось большое смешанное общество — профессиональные праздники,
party
в честь переезда на новую квартиру или въезда в новую мастерскую, — и переносить неизбежный конформизм такого рода собраний. Вот огромная мастерская, заполненная приглашенными — яблоку негде упасть. «Это вот с тем типом, ты говоришь, тебе бывает так чудесно? С ума сойти! Он, прямо скажем, не блистает, но ведь это, конечно, ничего не значит… Что он с тобой делает такое особенное?» Я только пожимаю плечами. Тип, о котором идет речь, действительно далеко не красавец, к тому же среди собравшихся сегодня он совсем не к месту. Мощное течение сексуального желания нередко сносит меня к самым разным берегам, где мне попадаются весьма разношерстные персонажи, а я люблю, когда люди встречаются. Я пригласила его несмотря на то, что он здесь никого не знает. Кто-то даже осведомился у меня о том, кто этот тип в тунике стиля «хиппаны», каких никто уже сто лет нигде не носит. И все же. Все же. Ночи, которые я провожу с ним, бывают отмечены многочасовым обоюдным сосанием в положении «валетом», предшествующим собственно совокуплению… Меня в высшей степени возбуждает, когда я, в положении «шестьдесят девять», трусь грудями о его податливый мягкий живот. «Это точно, ты любишь полненьких…» — «Я мечтаю встретить однажды на групповухе Раймонда Барра.
[10]
А вот чистеньких не люблю… Думаю, он вообще не знает, что такое зубная щетка!» — «Ты настоящая извращенка! Он женат?» — «Я видела фото его жены. Настоящий кошмар…» Это тоже меня возбуждает. Я говорю ровным голосом, однако, цедя сквозь зубы лапидарные реплики, наслаждаюсь легким чувством гадливости, рождающимся у моего собеседника, и упиваюсь своим рассказом о грязи, гадости и уродливости, словно выплевывая на него нечто грязное, гадкое и уродливое. «Вы сосете. А дальше?» — «Ты и представить себе не можешь, как он стонет… когда я лижу ему задницу… он становится раком — у него такие белые ягодицы… и, когда я засовываю ему в анус нос, он ими начинает так, знаешь, вертеть… Потом я сама встаю раком, и он заканчивает… как бы выразиться… такими… точными ударами». Мой собеседник — член клуба, но так уж вышло, что я никогда с ним не спала. Впрочем, я не нахожу в нем ничего особенно привлекательного. Объект моего рассказа никогда не задает мне вопросов, он предпочитает слушать, и, так как с течением времени мы все бываем на «ты» с приятелем приятеля, которого никогда в жизни в глаза не видели, я рассматриваю его как члена клуба.
Я обладаю врожденным прагматизмом в сфере сексуальных отношений и всегда старалась развивать его по мере приобретения навыков светской жизни. Первые несколько встреч уходили у меня на тестирование партнера на предмет восприимчивости к треугольным играм и на подбор соответствующего вербального аппарата. Некоторым было достаточно окружавшей меня ауры похоти, в то время как другие — об этом предыдущие страницы — твердо намеревались следовать за мной повсюду мысленным взором и желали присутствовать при каждом мало-мальски значимом эпизоде моей сексуальной жизни. К этому необходимо добавить, что ценность самого правдивого и искреннего повествования неизбежно подвержена инфляции — в силу эволюции чувств. Я была очень разговорчива с Жаком в начале наших отношений, но, по мере того как наши чувства вызревали, тяжелели, наполнялись новым содержанием и превращались в любовь, мне пришлось с грехом пополам учиться мириться с запретом на рассказы о любовных приключениях, несмотря на то, что пару раз мне приходилось встречать в романах Жака описания эротических сцен, не могущих быть не чем иным, как отголоском рассказанных когда-то мной историй. Среди всех мужчин, с которыми я поддерживала более или менее длительные сексуальные отношения, были только двое, которые сразу же и наотрез отказались от созерцания панорамы моей сексуальной жизни, однако я почти уверена: то, что они не хотели знать и что, следовательно, осталось окутано завесой тайны, и было краеугольным камнем наших отношений.
Столкновение с ревностью легче переносится теми, над кем висит груз моральных норм, чем адептами философии распутства и порока, беззащитными перед лицом страсти. Самая полная свобода и безоговорочная искренность, на проявление которых способен человек, разделяя радость обладания телом любимого существа, могут быть омрачены внезапным смерчем нетерпимости, прямо пропорциональным им по интенсивности. Возможно, ревность, подобно подземному источнику, уже давно сокровенно бурлила в потаенных недрах души и неустанно питала почву либидо, пока наконец, в один прекрасный день, источник не превратился в бушующий поток, полностью захлестнувший сознание, — достаточно хорошо и полно описанный процесс. Наблюдения и личный опыт убедили меня в том, что все происходит именно так. Моей немедленной реакцией на подобные проявления хтонических
[11]
страстей неизбежно является растерянность, граничащая с полным параличом сознания, — чувство, которое мне не доводилось испытывать даже после смерти близких, какой бы жестокой и неожиданной она ни была. Для того чтобы осознать, что эта парализующая растерянность родственна некоторой замкнутости, свойственной детям, мне пришлось прочитать Виктора Гюго — да-да, я была вынуждена обратиться к нашему национальному божеству, Отче нашему, — чтобы наконец выудить в «Человеке, который смеется» объяснение моему отупелому оцепенению: «[Ребенок получает] впечатления, просачивающиеся сквозь завесу постоянно растущего ужаса, однако не способен связать их воедино или сделать какие-либо выводы». И я, в свою очередь, свидетельствую: даже при достижении ужасом или любым другим неконтролируемым чувством настолько внушительных размеров, что они должны были бы исключить возможность их дальнейшего роста, мы вполне способны испытывать то, что я определила бы следующим образом: высочайший уровень непонимания, неприятия несправедливости, приводящий к невозможности испытать само чувство несправедливости. Он бил меня всю дорогу, и путь от улицы Лас-Каз к церкви Нотр-Дам-де-Шам я проделала на четвереньках, падая в сточные канавы и осыпаемая затрещинами по затылку и плечам — так когда-то лупили заключенных, сопровождаемых в карцер. Так закончилась вполне невинная вечеринка, в течение которой не случилось ничего в особенности развратного, если не считать одного несколько бурного эпизода, когда я была увлечена на диван одним видным джентльменом, пожелавшим воспользоваться отсутствием в одной из комнат освещения и наполнившем мне ухо потоками слюны. Приятель, колотивший меня по дороге домой, имел, однако, возможность сопровождать меня на куда более разнузданные празднества. Ночью я проделала весь путь в обратном направлении в тщетной надежде отыскать утерянное во время побоев украшение, и все мое внимание было сконцентрировано исключительно на этой конкретной, вещественной потере. В другой раз неосторожно поведанные детали моих похождений привели, возможно, не к такой бурной, но не менее неистовой реакции: задремав, повернувшись на живот, я пробудилась от того, что мне в правое плечо было всажено бритвенное лезвие (которое было предварительно тщательно продезинфицировано в пламени газовой горелки). Я до сих пор ношу этот шрам, напоминающий маленький, глупо раззявленный рот, и мне кажется, что это хорошая иллюстрация к испытанным мной тогда чувствам.
Сама я ревновала эпизодически. Несмотря на то что я охотно пользовалась тропинками моих сексуальных маршрутов для удовлетворения интеллектуального и профессионального любопытства, супружеская, сентиментальная сторона жизни моих знакомых была мне в высшей степени безразлична. И даже более того — к моему безразличию примешивалась толика презрения. Настоящие приступы ревности приключались со мной лишь дважды, и, несмотря на то что они удивительным образом имели под собой совершенно различные основания, в обоих случаях объектами моих чувств были мужчины, с которыми я жила. Всякий раз, когда Клод оказывался под властью чар женщины, которую я считала красивее себя, мои страдания были ужасны. Для тех, кому в целом нравится моя внешность, я вовсе не дурна собой, хотя и не могу похвастаться особенной, бросающейся в глаза красотой черт. Я была в ярости от невозможности расширить свои — в принципе бесконечные — сексуальные горизонты идеально приспособленным для этого телом. Мне бы так хотелось, чтобы искуснейшая соска и самая крутая трахальщица, не пропускающая ни одной мало-мальски значимой оргии, была бы росточком побольше, глядела бы на мир не такими близко посаженными к слишком длинному носу глазами и т. д. Я могу с величайшей степенью точности описать физические данные, особенно привлекавшие Клода: треугольное лицо и шевелюра Изольды-секретарши; изящная грудная клетка подчеркивает округлость плечей и коническую форму грудей; светлые глаза брюнетки (я тоже брюнетка); кукольные щечки и глянцевые височки… Само собой разумеется, подобные чувства входили в полное противоречие с постулируемым принципом сексуальной свободы, что делало невозможным всякое более или менее членораздельное выражение острой душевной боли, в результате чего я устраивала припадки истерических рыданий такой силы, что мое извивающееся тело охотно запечатлел бы сам Поль Рише.