Агий отвернулся от лестницы и посмотрел в противоположный коридор. Там, совсем близко, изваяние сидящего льва. Агий прислонил к этому льву копьё и щит, а сам зашёл за него. По местным понятиям, он был трезвее камня; но перед выходом на пост выпил всё-таки больше, чем можно удержать до смены. Все часовые ходили за льва. К утру рабы подотрут.

Но едва он двинулся в ту сторону — ещё до того, как снял оружие, — малыш понял, что сейчас будет, — рванулся на лестницу и беззвучно взлетел по гладким холодным ступеням. Когда он бывал со сверстниками, его всегда удивляло, как легко их обогнать или поймать. Просто не верилось, что они на самом деле стараются убежать.

Агий за львом свои обязанности помнил. Едва раздался лай сторожевой собаки, он тотчас поднял голову. Но звук этот доносился с другой стороны, да и прекратился почти сразу же… Он поправил на себе одежду, взял щит и копье… На лестнице никого не было.

Малыш тихонько притворил за собой тяжелую дверь и потянулся закрыть щеколду. Она и отполирована и смазана отлично, так что закрылась без звука… Теперь можно дальше, в спальню.

Горит одна-единственная лампа; высокая подставка из блестящей бронзы обвита позолоченным виноградом и опирается на позолоченные оленьи ноги. В комнате тепло, и вся она полна какой-то странной жизнью. Не только люди, нарисованные на стенах, но и занавеси из темно-синей шерсти тоже, кажется, дышат, и огонек лампы дышит… А мужские голоса, приглушенные тяжёлой дверью, кажутся здесь не громче шепота.

Густо пахнет душистыми маслами, ладаном и мускусом; углями смолистой сосны из бронзовой жаровни; румянами и притираниями из афинских флаконов; чем-то едким, что она сжигала для колдовства, её телом и волосами… Ножки её кровати, инкрустированные слоновой и черепаховой костью, опираются на резные львиные лапы… А сама она спит, волосы разметались по вышитой наволочке. Никогда раньше он не видел, чтобы она так крепко спала; а она спит так сладко — вроде и не теряла Главкоса…

Он остановился, наслаждаясь своим тайным и безграничным обладанием. Сейчас он здесь хозяин, единственный.

Вот на туалетном столике из оливы горшочки и бутылочки; всё вычищено и закрыто… Позолоченная нимфа держит мерцающую луну серебряного зеркала… На табурете сложена шафрановая ночная рубашка… А из задней комнаты, где спят её женщины, доносится тихое похрапывание.

Его взгляд скользнул к незакрепленной плите пола возле очага, под которой живут запретные вещи. Ему часто хотелось поколдовать самому. Но Главкос может убежать, надо отдать его маме…

Он подошёл тихо-тихо. Он сейчас невидимый страж и властелин её сна. На груди у неё мягко колышется покрывало из куньего меха, обшитое пурпуром с золотой каймой… На гладкой коже лба темнеют тонкие брови; веки почти прозрачны, так что сквозь них, кажется, просвечивают дымчато-серые глаза… Ресницы зачернены, плотно сжатые губы цвета разбавленного вина… А прямой нос словно нашептывает что-то при дыхании, почти совсем беззвучно. Ей двадцать один год сейчас.

Покрывало на груди чуть-чуть сдвинулось с того места, где в последнее время почти всегда лежала головка Клеопатры. Теперь Клеопатра ушла к своей няне-спартанке, и его царство снова принадлежит только ему.

Её густые тёмно-рыжие волосы словно струились с подушки ему навстречу и играли сполохами, отражая мерцающий огонёк лампы. Он потянул прядь своих волос и положил их рядом с мамиными. У него они, как золото без полировки, тяжёлые и тусклые. Ланика по праздникам всегда ворчит, что они не держат завивку, а у мамы упругие локоны… Спартанка говорит, что у Клеопатры будут такие же, но сейчас там у неё вообще какой-то пух непонятный. А то бы он её возненавидел, если бы она стала похожа на маму больше, чем он сам. Но, может быть она ещё умрёт?.. Ведь маленькие часто умирают. А там, где тень, — там её волосы совсем другие, очень тёмные…

Он оглядел огромную фреску на внутренней стене: разорение Трои. Её Зевксий сделал для Архелая, люди там в натуральную величину. Где-то вдали громоздится Деревянный Конь; ближе — греки вонзают в троянцев мечи, бросаются на них с копьями или уносят на плечах женщин с кричащими ртами; а на самом переднем плане старик Приам и младенец Астианакс корчатся в собственной крови. Такой цвет вокруг них. Насмотревшись, он отвернулся. Он родился в этой комнате, так что в картине нет ничего нового.

Главкос опять зашевелился под плащом; ну да, рад что домой вернулся… Малыш ещё раз глянул на лицо матери, потом сбросил свой простой наряд, потихоньку приподнял край покрывала и — по-прежнему обвитый змеей — скользнул в постель.

Она обняла его, замурлыкала тихонько, зарылась носом и губами в его волосы… И дышать стала глубже… А он подвинулся так, что прижался макушкой к её подбородку, втиснулся между грудями, и прильнул к ней всем телом, до самых кончиков пальцев на ногах. Змее стало тесно между ними, она забеспокоилась и уползла.

Он почувствовал, что мама проснулась. А когда поднял голову — увидел её открытые серые глаза. Она поцеловала его и спросила:

— Кто тебя впустил?

Он приготовился к этому вопросу, когда она ещё спала, а сам он лежал, купаясь в блаженстве. Агий его не заметил, солдат за это наказывают. Полгода назад он видел из окна, как на учебном плацу одного гвардейца убивали другие, тоже гвардейцы. Уже столько времени прошло — он забыл, чем тот провинился; а может быть и тогда не знал. Но очень хорошо помнил маленького человечка вдали, привязанного к столбу; и людей, стоявших вокруг, тоже маленьких из-за расстояния, с дротиками у плеча; и пронзительную резкую команду, а потом одинокий вскрик; а потом — поникшую голову и густой красный дождь, когда они окружили его, вытаскивая свои дротики.

— Я сказал, что ты меня звала.

Имён называть не надо. Он любил поболтать, как все малыши, но очень рано научился придерживать язык.

Кожей головы он ощутил, как шевельнулась её щека: она улыбалась. Когда она разговаривала с отцом, он почти каждый раз замечал, что она где-то лжёт; и считал это её особым искусством, вроде змеиной музыки на костяной флейте.

— Мам, а ты поженишься со мной? Не сейчас, а когда вырасту? Когда мне будет шесть?

Она поцеловала его шею возле затылка и провела пальцами вдоль спины.

— Когда тебе будет шесть, спросишь меня ещё раз. Четыре — это слишком мало для помолвки.

— В месяце льва мне уже пять! И я тебя люблю!..

Она ещё раз поцеловала его, без слов.

— Мам, а правда ты меня любишь больше всех?

— Я тебя очень-очень люблю. Может быть даже съем.

— А больше всех? Ты любишь меня больше всех?

— Когда ты хорошо себя ведёшь.

— Нет!.. — Он сел на неё верхом, обхватив коленями, и стал колотить по плечам. — Взаправду больше всех! Всех-всех! Больше, чем Клеопатру!..

— Ещё чего! — Но в голосе её было больше нежности, чем упрёка.

— Да, да! Любишь!.. Ты любишь меня больше, чем царя! — Он редко говорил «отец», если мог без этого обойтись; и знал, что это её вовсе не сердит и не огорчает. И сейчас ощутил её беззвучный смех.

— Может быть, — сказала она.

Ликуя, он скользнул вниз и снова прижался к ней.

— Если пообещаешь, что любишь больше всех, я тебе что-то дам… Хорошее…

— Ой, тиран! И что же это будет?

— Смотри. Я нашёл Главкоса, он приполз ко мне в кровать.

Он откинул одеяло и показал змею. Та снова обвилась вокруг его талии, ей там понравилось, было уютно. Полированная голова оторвалась от белой груди мальчика, приподнялась и тихо зашипела на Олимпию.

— Вот это да!.. Где ты его взял? Это же не Главкос. Главкос такой же, верно, но этот гораздо больше…

Они оба смотрели на свернувшуюся змею. Мальчика переполняла тайная гордость. Он погладил поднятую шею, как учили, и змеиная голова снова опустилась ему на грудь.

Губы Олимпии приоткрылись, а зрачки расширились так, что серые глаза стали черными. Ему показалось, что в этих глазах колышется мягкий шелк. Она выпустила его из объятий, чуть отодвинулась и неотрывно смотрела на него.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: