Зоя Богуславская, Оза, много лет спустя заверит: да нет, вообще-то в жизни Андрей совсем не был «матершинником», разве что в стихах иногда могло проскочить… Вот и в этой истории — оговорочка, хулиганство словесное, «пощечина общественному вкусу», все это озорство, казалось, раскрепощает язык и ломает стереотипы — что «положено», а что «не положено».

А первый раз Вознесенский читал свою первую поэму «Мастера» в гостях у «статной красавицы с прямым пробором и туго уложенными на затылке косами», дочери сослуживца Андрея Николаевича, его отца. Там же оказался могучий, обаятельный поэт, автор очерков «Владимирские проселки», практически земляк — к тому же член редколлегии «Литературной газеты» («Соло земли»).

«Приносите, — сказал Андрею солидно так Владимир Солоухин. — Опубликуем». И оказался человеком слова: в январе 1959 года «Литературка» напечатала «Мастеров».

Несколько стихотворений Вознесенского к тому времени, до появления поэмы, уже были опубликованы. Но именно эта «напечатанная чудом» поэма, напишет однажды Асееву поэт Соснора, была как внезапный «удар бомбы по всей советской поэтике. Соответственно, как штыки, встали громоотводы, миллионы штук — от „серых кардиналов“ до „трудящихся“, — все обрушилось на Вознесенского. Я уж не говорю о поэтах, эти, как всегда, шли в теневом авангарде, создавая вокруг „Мастеров“ истерику. Даже Слуцкий, тогда самый знаменитый поэт и любитель молодых» (Звезда. 1998. № 7).

Только ворвался — и страсти разгорелись костром. Пугали формализмом. Шпыняли недобитым футуризмом. Постаревшие соратники Маяковского вынуждены были высказаться. В 1960-м Николай Асеев напишет в поддержку нового дарования статью «Как быть с Вознесенским?» (Литературная газета. 1962. Август). Еще раньше на Третьем съезде писателей СССР выступит Семен Кирсанов:

«Вот недавно появился совсем молодой поэт Вознесенский. Напечатал он всего четыре или пять стихотворений. Да, они не похожи на стихи Александра Трифоновича Твардовского, которого мы все почитаем и чтим. Стихи Вознесенского своеобразны и по-своему ярки… „Литературная газета“ поместила заметку „…И по мастерству!“, где говорится о формалистических стихах Кирсанова и молодого поэта Вознесенского. Зачем это делать, зачем сразу лепить ярлык? Зачем пятнать молодого поэта ранними грехами Кирсанова? Ведь он еще только ищет свой почерк, не надо его немедленно исправлять, а то он так исправится, что станет похожим на всех, и его перестанут замечать. Научиться писать ярко почти невозможно, а переучить писать серо — очень легко».

Чем так раззадорили литературных критиков «Мастера»? Поэма ходила по рукам, восторженные читатели заучивали ее и цитировали. Читателю следовало объяснить, что он заблуждается: зачем так восторгаться молодым поэтом, когда есть поэты посолиднее? Но чем старательнее объясняли — тем интереснее казался читателям новый поэт.

Поэма «Мастера» состояла из семи глав с реквиемом и посвящениями. Критики оттачивали свое мастерство на обсуждении поэмы. Станислава Рассадина бросало в дрожь от Вознесенского. У поэта, уверял он, «раздвоение личности»: «Таланту Вознесенского приходится преодолевать его же рассудочность» — под которой критик подразумевал отсутствие подлинного чувства (Литературная газета. 1960. 8 октября).

Льва Аннинского удивлял и пафос, и тон критиков, желавших непременно «развенчать», «разоблачить», «уничтожить» молодого поэта (Знамя. 1961. № 9). Но и его задел тот факт, что поэма посвящена — «Вам, Микеланджело, Барма, Дант!». Перечислив, сколько еще выявлено в стихах Вознесенского имен и названий, — от Рубенса до Мурильо, от Явы до Мессины, — Аннинский вливается в общий хор: «При всем уважении к эрудиции Вознесенского, мы отнюдь не склонны ставить знак равенства между эрудицией и поэзией».

Заметим — особенно всех взбудоражил Рубенс. Отчего критики так нервничали именно из-за Рубенса? Читатель, бывавший в Эрмитаже и видевший его пышных красавиц, возможно, критиков поймет. Красота необъятная — вот что такое Рубенс. Критики будто не стихи читали, а что-то этакое себе воображали. В них даже ревность просыпалась: молод еще поэт, чтобы красотищу Рубенса, как надо, охватить.

У Вознесенского Рубенс упомянут и в «Балладе работы», и в «Тбилисских базарах». Будущий либерал Рассадин, как уже сказано, был просто вне себя. В тон ему, аж через 12 лет, выскажется поэт Василий Федоров, представлявший как раз консервативное крыло литературы: «В стихах Андрея Вознесенского перед нами явная „гиена“, не имеющая никакого отношения к Рубенсу!»

И с «Мастерами» — Федоров призывает к бдительности: «необходимо обратить особое внимание на искажение истории!» (Москва. 1971. № 11). Тут поразительно — единодушие. Борцам с формализмом вторил бывший «лагерник», будущий эмигрант поэт Наум Коржавин, с тем же жаром обличавший в Вознесенском «модернизм», мешающий «свободе творческой личности» (Литература и жизнь. 1961. № 7). Будущий диссидент Андрей Синявский в соавторстве с Андреем Меньшутиным корит поэта за «нескрываемый пафос самоутверждения, желание обратить на себя взгляды публики» (Новый мир. 1961. № 1). Бенедикт Сарнов, развенчивая Вознесенского, открыл даже дискуссию с самим собой: в «Литературке» он писал про поэта под собственным именем, в «Московском комсомольце» оппонировал себе под псевдонимом «Ст. Бенедиктов». Эту игру разоблачил тогда Игорь Кобзев, сам, впрочем, развлекавшийся сатирическими куплетами о молодых поэтах.

Тарарам перетекал в трампампам, критическая кадриль исполнялась самозабвенно — к этим танцам мы еще вернемся. Пока же заметим, при всем уважении, — зубодробительная внятность критиков сводилась к одной мысли: ну что же это делается, почему читатели от Вознесенского без ума?

В начале восьмидесятых Юнна Мориц напишет «Перечитывая Вознесенского» (Юность. 1981. № 5). Перечитывая Мориц, хочется ее цитировать и цитировать — все выше приведенные недоумения критиков ею были легко и изящно развеяны:

«Андрей Вознесенский стал известным поэтом в тот день, когда „Литературная газета“ напечатала его молодую поэму „Мастера“, сразу всеми прочитанную и принятую не на уровне учтивых похвал и дежурных рецензий с их клеточным разбором, а восторженно и восхищенно.

Свобода и напор этой вещи, написанной двадцатипятилетним Андреем Вознесенским, были наэлектризованы, намагничены током страстей, живописью и ритмом, дерзкой прямотой и лукавой бравадой, острым чутьем настроений своего поколения, злобы ночи и злобы дня. Вознесенский предстал в „Мастерах“ как дитя райка (во всех значениях слова): раёшный стих, раёшный ящик с передвижными картинами давней и сиюминутной истории, острота, наглядность и живость райка, и — автор, вбежавший на сцену поэзии с вечно юной галерки, которая тоже — раёк.

Краткое сообщение крайней важности: „Художник первородный — / всегда трибун. В нем дух переворота / и вечно — бунт“.

Раёшная звуковая роспись — всем телом: „На колу не мочало — человека мотало!“, „Не туга мошна, да рука мощна!“, „Он деревни мутит. Он царевне свистит“, „Чтоб царя сторожил. Чтоб народ страшил“.

Никакой чопорности, никакой пелены поэтических привычек, зато чудесная зрячесть к „подробностям“, вроде снега и солнца, которые молодой Вознесенский не раскрашивает, а рассверкивает, озорничая стихом:

Эх, на синих, на глазурных да на огненных санях…
Купола горят глазуньями на распахнутых снегах.
Ах! —
Только губы на губах!
Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.
По соборной, по собольей, по оборванной Руси —
эх, еси —
только ноги уноси!

Двадцать два года назад можно было в один день стать известным поэтом, напечатав поэму „Мастера“. И сейчас можно. Если написать. В двадцать пять лет. И быть Вознесенским».

Отчего же так ополчились критики? Юнна Мориц на этот вопрос ответит:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: